вом мы понимаем последовательность различных модальностей настоящего (настоящего прошлого, актуального настоящего: «сейчас», настоящего будущего). Этот момент нас смущает, оставляет в недоумении, интригует — неподвластный времени, по крайней мере, тому, что мы так называем. Явление призрака —невидимое и несвоевременное, не принадлежит этому времени, оно не образует время, а если и образует, то не это время: «Enterthe Ghost, exit the Ghost, reenter the Ghost» (Hamlet).
Это напоминает аксиому, точнее, аксиому самой аксиоматики, то есть аксиому некого — предположительно, недемонстрируемого опыта — говорящего о ценности, о стоимости, о качестве (axia). И даже, прежде всего, о достоинстве (например, человека, как примере конечного и разумного существа), о том безусловном достоинстве (Wurdeigkeit), которое Кант как раз и ставил выше любой экономики, любой относительной или сравнительной ценности, любой рыночной стоимости (Marktpreis). Эта аксиома может шокировать. И возражение не заставляет себя ждать: ради кого, спрашивается, в конечном счете принимается требование справедливости — без оглядки на право и на нормы, ради кого и ради чего, как не ради жизни живого существа? Существует ли какая–либо иная справедливость, требование справедливости или какая–либо иная ответственность вообще, чем та, где Я сам (Я, живой человек) несу ответственность, в конечном счете, лишь перед жизнью живого существа, неважно, имеем ли мы в виду жизнь природную или жизнь духа? Разумеется. Возражение представляется бесспорным. Но сама бесспорность предполагает, что эта справедливость требует преодоления тех границ, внутри которых жизнь — это только присутствующая жизнь, лишь ее действительное здесь–бытие, лишь ее эмпирическая или онтологическая данность: она требует понять жизнь не как то, что огранивается смертью, но как сверх–жизнь (survie) — то есть как след, по отношению к которому сами жизнь и смерть оказываются не более чем следами и следами следов — как некое выживание (survie), чья возможность уже изначально нарушило самотождественность живого настоящего, всякой реальности. В таком случае, дух существует. Существуют духи. И с ними следует считаться. С ними невозможно не считаться, с ними нельзя не уметь считаться, раз их больше одного: всегда на один больше.
Глава 1. Наказы Маркса
Пролог
«Порвалась дней связующая нить»
[The time is out of joint]
Гамлет […] Клянитесь.
Призрак [Из–под сцены] Клянитесь [Клянутся]
Гамлет Успокойся,
Мятежный дух! А дальше, господа.
Себя с любовью вам препоручаю.
Все, чем возможно дружбу доказать.
Бедняк, как Гамлет, обещает сделать
Поздней, Бог даст. Пойдемте вместе все.
И пальцы на губах — напоминаю.
Порвалась дней связующая нить,
Как мне обрывки их соединить.
Пойдемте вместе. [Уходят]
(Акт I, сцена V) Пер. Б. Пастернака [У Ж. Деррида — в переводе Ива Бонфуа]
А теперь — призраки Маркса. (Но теперь — уже вне контекста, вне какой бы то ни было связи. «Теперь» само по себе, «теперь», разъятое и утратившее связность, «out of joint», «теперь» распавшееся, разъединенное, угрожающее единству любого контекста, границы которого еще можно было бы различить).
Призраки Маркса. Откуда здесь это множественное число? Возможно ли, чтобы их было больше одного? Больше одного — это может означать толпу, и даже массы, орду, или общество, а также некое население, состоящее лишь из призраков, и даже народ, некое сообщество призраков, у которого может быть свой вождь, — но это также означает и меньше одного, меньше того малого, что представляет собой обычное рассеяние. Ибо этому рассеянию нет конца. И потом, если призрак всегда одушевлен неким духом, то, спрашивается, — кто осмелится говорить о призраке Маркса, и даже, что куда опаснее — о призраке марксизма? И не только для того, чтобы с помощью этих духов предсказать будущее, но для того чтобы обратиться сразу ко всему их бессчетному множеству во всей его неоднородности.
Более года назад я решил, что, начиная с самого заглавия этой вступительной лекции, я буду называть «призраков» их собственным именем. Итак, «Призраки Маркса» — это имя нарицательное и имя собственное, и они были уже напечатаны, были уже объявлены, когда — совсем недавно — я перечитал «Манифест коммунистической партии». Со стыдом признания не делал этого несколько десятилетий — и это кое о чем говорит. Конечно, я прекрасно помнил, что там меня поджидает некий призрак, причем уже где–то в самом начале, с того момента, когда поднимется занавес. И, естественно, я обнаружил, или скорее вспомнил то, что я подспудно знал: первое слово, с которого начинается «Манифест» — это «призрак», оказавшийся, на сей раз, в единственном числе: «Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма».
Вступление, или incipit первая строка: этим первым словом открывается первая сцена первого акта: «Ein Gespenst geht ит in Europe — das Gespenst des Kommunismus.» Как в «Гамлете», пьесе, где Гамлет — принц прогнившего государства, все начинается с явления призрака. Точнее говоря, с ожидания этого явления. В этом предвосхищении смешиваются нетерпение тревога и зачарованность: это «нечто», эта «некая вещь» (this thing) должна, в конце концов, явится. Выходец с того света не замедлит явиться. Он не умеет медлить. Но как же он медлит! А еще точнее, все начинается с этого предчувствие неотвратимости возвращения призрака, повторное появление которого, однако, должно стать его первым появлением в пьесе. Призрак отца вот–вот придет и вскоре скажет принцу: «Я дух родного твоего отца» [I am thy Father’s spirit] (акт I, сцена V), но здесь, в начале пьесы, он возвращается, если так можно выразиться, впервые. Это его первое появление на сцене — его премьера. (Первое в этой связи возникающее предположение: хотя, разумеется, явление призрака есть историческое событие, но оно не датируется, оно вообще не поддается обычной датировке в (череде настоящих времен, следующих день за днем, согласно устоявшемуся календарному порядку. Явление призрака несвоевременно, неуместно, о нем нельзя сказать, что оно случится в Европе в какой–то определенный момент ее истории, когда она начала страдать от некого недуга, позволив ему обитать у себя внутри, т. е. быть посещаемой непрошенным гостем. И дело не в том, что гость сделается менее чужим из–за того, что он уже расположился где–то во внутреннем дворе Европы. Но до него внутри не было ничего, поскольку отсутствовало само это внутреннее. Призрачное смещение есть само движение нашей истории. Само существование Европы несет на себе печать призрачности. Здесь берут свое начало пространство и идентичность, известные, по меньшей мере, со Средневековья под именем Европы. Но Маркс, совместно с Энгельсом, в свою очередь тоже продумал, описал и диагностировал определенную драматургию современной Европы, а именно — драматургию великих проектов ее объединения как опыт призрачности. Следовало бы даже сказать, что он представил ее или осуществил ее сценическую постановку. Некая сыновняя память о Шекспире, словно тень, будет зачастую вдохновлять эту Марксову театрализацию. Впоследствии, уже ближе к нам, но, принадлежа той же родословной, сцепляемой ночными шорохами, ропотом призраков, прикованных к призракам, еще одним потомком станет Валери. Шекспир, который породил Маркса, породившего Валери (и некоторых других).
Но что происходит между этими поколениями? Пробел, какая–то странная оплошность. Da, а затем fori, exit Маркс. Маркс уходит. В «Кризисе духа» (1919) («Мы, цивилизации, теперь мы знаем, что мы смертны… и т. д.») имя Маркса встречается один–единственный раз. Оно записано, это имя черепа в ладонях Гамлета:
«Теперь, стоя на громадной террасе Эльсинора, которая простирается от Базеля и до Кёльна (от Bale и до Cologne — балконе), идет через пески Ньюпорта, болота Соммы, меловые залежи Шампани, граниты Эльзаса, — европейский Гамлет смотрит на тысячи призраков. Но это интеллектуальный Гамлет. Он размышляет о жизни и смерти истин. Его призраки — все предметы наших споров; его угрызения совести все то, чем мы гордимся […]. И если он берет череп, то это прославленный череп. — Whose was it? (Чей он?) — Вот этот был Леонардо. |…] А этот, другой — череп Лейбница, который грезил о всеобщем мире. А вот этот был Канта, который породил Гегеля, который породил Маркса, который породил… Гамлет как следует, не знает, что делать со всеми этими черепами. А если он их бросит!… Перестанет ли он быть самим собой?[1]»
Впоследствии, в «Политике духа» (р. 1031), Валери дал определение человеку и политике. Человек: «попытка создать то, что я осмелюсь назвать духом духа» (р. 1025). Что же касается политики, то она всегда «предполагает некоторую идею человека» (р. 1029). Здесь Валери цитирует самого себя. И воспроизводит страницу о «европейском Гамлете», ту, что мы только что вспомнили. Любопытно, что, действуя с непогрешимой уверенностью блуждающего лунатика, он опускает всего одну, одну–единственную фразу, даже не отметив пропуска многоточием: ту, что вынимает имя Маркса из самого черепа Канта: («А вот этот был Канта, который породил Гегеля, который породил Маркса, который породил…»). Почему опущено лишь это? Имя Маркса исчезло. Куда же оно ушло? Exeunt Ghost and Marx [Уходят призрак и Маркс] — заметил бы Шекспир. Имя исчезнувшего должно быть записано иначе, в другом месте.
Во всем, что Валери говорит, равно как и в том, что он забывает сказать о черепах и о поколениях духов, присутствуют, по меньшей мере, три вещи. Три эти вещи имеют самое непосредственное отношение к той