Призраки Маркса. Маркс и сыновья — страница 30 из 64

Нет ничего «ревизионистского»[92] в том, чтобы интерпретировать генезис тоталитарных режимов, как взаимные реакции на страх перед призраком, внушавшийся коммунизмом в прошлом столетии, на ужас, который коммунизм вызывал у своих врагов, но возвратил самому себе и ощутил в самом себе в достаточной степени для того, чтобы ускорить чудовищное осуществление, магическое претворение в жизнь, анимистическое внедрение освободительной эсхатологии, которой предстояло соблюдать обещание, бытие–обещание некоего обещания — но эта эсхатология не могла быть попросту идеологическим фантомом, поскольку критика идеологии сама не могла быть вдохновлена ничем иным.

Ибо надо, наконец, признать: привидение преследовало Маркса. Как и Штирнера. Оба — и Маркс, и Штирнер — непрестанно преследовали (что очень даже понятно) своего преследователя, их собственного преследователя, их самого близкого чужака. Маркс любил образ фантома, ненавидел его, призывал его в свидетели своего спора; призрак же посещал Маркса, докучал ему, досаждал ему, осаждал его. Это происходило внутри, но когда Маркс отталкивал призрака, то и вне его. В нем вне его: вот место, не имеющее места, для призраков повсюду, где они притворяются, что избрали жилье. Может быть, больше, чем у остальных, у Маркса в голове витали призраки, и он знал, о чем говорил, не имея об этом точного знания («Mensch, es spukt in deinem Kopfe!» [Человек, твоей голове мерещатся призраки] — можно было бы сказать Марксу, пародируя Штирнера). Но по той же самой причине Маркс столь же не любил призраков, сколь и любил их. А они любили его — и наблюдали за ним сквозь забрало. Он, несомненно, был ими осажден (как мы увидим, одно из его любимых слов), но — как противникам коммунизма — устраивал им беспощадный бой.

Как и все страдающие наваждениями, Маркс дразнил свои наваждения. Перед нами тысячи примет этого, одни яснее других. Цитируя лишь два очень несходных примера из этой богатой призракологии, сначала следовало бы обратиться к диссертации («Различие между натурфилософией Демокрита и натурфилософией Эпикура»). Очень молодой Маркс подписывает сыновнее посвящение к ней (ведь испуганный ребенок всегда зовет на помощь против призрака именно отца, секрет отца): «I am thy Fathers Spirit […] I am forbid To tell the secrets of my Prison–House». В этом посвящении сам Маркс, как подобает сыну, обращается к Людвигу фон Вестфалену, «надворному советнику правительства в Трире», к этому «весьма дорогому другу и отцу» (seinen theuren witerlichen Freund). И тогда он говорит о знаке сыновней любви (diese Zeilen als erste Zeichen kindlicher Liebe), обращенной к тому, кому «являются все духи мира» (vor dem alle Geister der Welt erscheinen) и кто никогда не попятится от испуга ни перед тенями ретроградных призраков (Schlagschatten der retrograden Gespenster), ни перед зачастую покрытым темными тучами небом времени. В последних словах этого посвящения упоминается дух (Der Geist) как «великий, сведущий в магии врач» (der grosse zauberkundig Arzt), которому вверился (anvertraut) духовный отец и у которого он черпает всю силу, чтобы бороться с недугом, что насылается призраком. Итак, дух против призрака. В этом приемном отце, этом герое борьбы с ретроградными фантомами (которых Маркс как бы молчаливо отличает от прогрессивного фантома, каким будет, например, коммунизм) молодой Маркс видит живое и зримое доказательство (argumentum ad oculos) того, что «идеализм не вымысел, но истина».

Посвящение, характерное для юности? Общепринятые обороты речи? Разумеется. Но слова не столь уж обычны, они кажутся рассчитанными, и можно начинать статистическую бухгалтерию. Важна частота. Опыт и восприятие фантома согласуются с частотой: с количеством (больше одного), с настойчивостью, с ритмом (волн, циклов и периодов). И вот юношеское посвящение продолжает говорить и множиться, оно кажется значительнее и не таким условным, когда в последующие годы становится заметным ожесточенное изобличение, т. е. заклятье — с каким пылом, но и с какой увлеченностью! — того, что «Немецкая идеология» назовет «историей призраков» (Gespenstergeschichte). Мы вернемся к ней через мгновение, все шевелится, нас поджидает толпа привидений: саваны, блуждающие души, звон цепей в ночи, стоны, раскаты скрежещущего смеха, и всевозможные головы, столько голов, что разглядывают нас, будучи невидимыми: наибольшая концентрация всевозможных призраков в истории человечества. Маркс (и Энгельс) пытаются навести порядок, они стремятся называть имена, делают вид, будто считают.

Тяжело же им приходится!

И действительно, чуть позже «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» развертывается опять–таки на той же частоте, как политика призраков и генеалогия призраков, а точнее имущественная логика поколении фантомов. Тут Маркс непрерывно производит заклинания и экзорцизмы. Он выбирает между хорошими и дурными «фантомами». Иногда в одной и той же фразе он отчаянно пытается противопоставить — но как же это трудно и рискованно! — «дух революции» (Geist der Revolution) ее призраку (Gespenst). Да, трудно и рискованно. Прежде всего, по лексической причине: как французское esprit и английское spirit, Geist может означать еще и «призрак», и Маркс полагает, что может здесь эксплуатировать риторические эффекты, непрерывно их контролируя. Семантика слова Gespenst сгмл призрачно посещает семантику слова Geist. Если тут есть нечто призрачное, то как раз тогда, когда ссылка неопределенно колеблется между ними двумя, или уже не колеблется, когда ей вроде бы необходимо это делать. Но если это трудно и рискованно, если это неподвластно никакому возможному мастерству, если оба слова остаются неразличимыми, и в конечном счете синонимичными, то дело в том, что по мнению самого Маркса, призрак, пожалуй, прежде всего, необходим, и даже жизненно необходим для исторического развития духа. Ибо Маркс, в первую очередь, сам наследует гегелевское замечание о повторении в истории, идет ли речь о великих событиях, революциях или героях (нам хорошо известно: сначала трагедия, потом фарс). Как мы видели, Виктор Гюго тоже проявил внимание к революционному повторению. Революция повторяется, и даже повторяет революцию против революции. «Восемнадцатое брюмера…» делает отсюда вывод, что если люди сами делают собственную историю, то происходит это при условии наследования. Присвоение вообще — сказали бы мы — происходит при условии наличия чужого и чужого мертвого, более чем одного мертвеца, поколений мертвецов. То, что сказано о присвоении, годится и для свободы, для освобождения или эмансипации. «Люди делают свою собственную историю (ihr eigenen Geschichte), но делают они ее не своим собственным движением (aus freien Stücken) и не в условиях, избранных ими одними, но в условиях, которые они находят, которые им даны и переданы (überlieferten Umständen). Традиция всех мертвых поколений (aller toten Geschlechten) давит (lastet) очень тяжким грузом на мозг живых [Маркс пишет: «lastet wie ein Alp», т. e. «давит подобно призраку», имеется в виду одно из призрачных существ, вызывающих кошмары; как весьма часто происходит в переводах, призрак забывается или в лучшем случае расплывается в приблизительных фигурах, таких, как «фантасмагория» — а ведь это слово, кроме прочего, обычно лишают буквального смысла, который связывает его с речью, и речью публичной.] И даже когда кажется, будто они занимаются преобразованием себя и вещей, созданием чего–то совершенно нового (noch nicht Dagewesenes zu schaffen), на самом деле именно в такие эпохи революционного кризиса они боязливо вспоминают [как раз заклинают, beschwuren] духов прошлого (beschwören sie ängstlich die Geister der Vergangenheit zu ihrem Dienste herauf), они заимствуют (entlehnen) для себя их имена, их боевые пароли (Schlachtparole), их костюмы, чтобы появиться на новой исторической сцене в этом почтенном маскарадном костюме и с этим заимствованным языком (mit dieser erborgten Sprache)[93]».

Речь идет именно о том, чтобы созывать (beschwuren) духов как призраков посредством позитивного заклятия, заклинающего, чтобы призывать, а не чтобы отталкивать. Но можно ли придерживаться такого различия? Ведь если такое заклятие и кажется радушным и гостеприимным, то раз уж оно призывает мертвого, позволяет ему прийти или способствует его приходу, то оно никогда не бывает без страха. И все–таки в нем нет примеси отвращения или отталкивания. Заклятие не только характеризуется, но и непрерывно дополнительным образом определяется некоей тревожностью (на мысль о которой наводит наречие ängstlich); оно обречено на страх, коим оно и является. Заклятие есть страх, поскольку оно взывает к смерти, чтобы придумать живое и вызвать к жизни новое, чтобы способствовать присутствию того, что еще не было «здесь» (noch nicht Dagewesenes). Этот страх перед призраком — страх чисто революционный. Если смерть нависает над живым мозгом живых, а тем более — над мозгами революционеров, то она, конечно же, должна обладать какой–то призрачной плотностью. Нависать (lasten) означает в немецком языке еще и поручать, облагать налогом, вводить в долги, обвинять, назначать, давать наказ. И чем больше жизни, тем тяжелее становится призрак чужого, тем тяжелее он себя навязывает. Тем больше живой должен ему отвечать. Отвечать за мертвого, отвечать мертвому. Соответствовать посещениям призраков и объясняться с призраками без гарантии ответа и наобум. Нет ничего серьезнее и истиннее, нет ничего справедливее, чем эта фантасмагория. Призрак нависает, он мыслит, он усиливает напряжение, он сгущается внутри самой жизни, в самой что ни на есть живой жизни, в самой что ни на есть единичной (или, если угодно, индивидуальной) жизни. А значит — эта жизнь больше не имеет, и больше не должна обладать на всем своем протяжении ни чистой самотождественностью, ни гарантированным внутренним миром: вот что всевозможным философиям жизни, и даже живого или реального индивида, следовало бы хорошенько взвесить