[94].
Необходимо подумать о парадоксе: чем больше в революционный кризис вторгается нового, чем более кризисной становится эпоха, чем более она out of joint, тем сильнее возникает необходимость обращаться к стародавнему, «заимствовать» из него. Наследие «духов прошлого» состоит, как всегда, в заимствовании. Образы такого заимствования, образы заимствования вообще, образность как образ заимствования. И заимствование говорит: язык заимствован, имена заимствованы — говорит Маркс. Значит, это вопрос доверия или веры. Но неустойчивая и едва видимая граница проницает этот закон принимаемого на веру. Она проходит между пародией и истиной, но истиной как живым воплощением или повторением другого, она — регенерирующая способность оживлять прошлое, дух, дух прошлого, откуда происходит заимствование. Граница проходит между механическим воспроизводством призрака и столь живым, столь интериоризирующим, столь ассимилирующим усвоением наследия и «духов прошлого», что это усвоение есть не что иное, как жизнь забвения, жизнь как само забвение. И забвение родного, чтобы оживить в себе дух. Таковы слова Маркса. Таков его язык, и следующий пример его языка нельзя назвать малозначащим. Он характеризует саму стихию этих прав наследования.
«Именно так, как Лютер надел маску апостола Павла, Революция 1789—1814 гг. последовательно драпировалась сначала в костюм Римской республики, затем в костюм Римской империи, а революция 1848 г. не нашла ничего лучше, как пародировать (parodieren) то 1789 г., то революционную традицию 1793–1795 гг. Именно так когда начинающий изучать новый язык тотчас вновь переводит его на язык родной, но ему удается усвоить дух [овладеть им: hat ег sich nur angeeignet] этого нового языка и свободно воспользоваться им [производить на нем: in ihr produzieren| лишь тогда, когда ему удается двигаться в стихии этого языка, не вспоминая родной, и даже забыть этот последний[95]».
От одного наследия к другому Живое усвоение духа, освоение нового языка — это уже наследование. И освоение другого языка символизирует здесь революцию. Это революционное наследование, разумеется, предполагает, чтобы мы в конечном итоге забыли о призраке, о призраке изначального или родного языка. Забыть не то, что мы наследуем, но пред–наследие, отправляясь от которого, мы наследуем. Это забвение — лишь забвение. Ведь то, что необходимо забыть, могло бы быть необходимо. Следует пройти через пред–наследие, пусть даже пародируя его, чтобы усвоить жизнь нового языка или осуществить революцию. И если забвение соответствует моменту живого усвоения, и Маркс все–таки не превозносит его с такой простотой, как можно было бы подумать. Все гораздо сложнее. Маркс как будто бы говорит, что надо забыть и призрака и пародию, чтобы история продолжалась. Но если довольствуются забвением призрака, то это буржуазная пошлость: такова–де жизнь. Значит, надо не забывать, необходимо вспоминать, при этом достаточно забывая — в одной и той же памяти, чтобы «обрести дух революции, не способствуя возвращению его призрака» (den Geist der Revolution wiederzufinden, nicht ihr Gespenst wieder umgehen machen; курсив мои).
Вот складка «бросающегося в глаза различия» (ein springender Unterschied) — говорит Маркс — между двумя модальностями или двумя темпоральностями в заклинании мертвого (Totenbcschworung), в вызывании или приглашении призрака. И все–таки необходимо признать, что они похожи. Иногда они контаминируются настолько смутным образом — ведь симулякр состоит как раз в том, чтобы подражать фантому или симулировать фантазм другого — что «бросающееся в глаза» различие бросается в глаза уже в самом начале и бросается в глаза именно для того, чтобы прыгать перед глазами. Чтобы исчезать, возникая, в феномене собственной призрачности. Однако же, Маркс держится за это различие как за соломинку, он иллюстрирует его в одной из тех красноречивых революционных эпопей, воздать должное которой мы можем лишь громогласно, крича до потери дыхания. И начинается она с заклинания (Beschwörung) мертвых во всемирно–историческом масштабе (weltgeschichtliche Totenbeschwörung):
При рассмотрении этого заклятия мертвых в Истории немедленно обнаруживается бросающееся в глаза различие. Камилл Демулен, Дантон, Робеспьер, Сен–Жюст, Наполеон, герои, а также партии и массы во время старой французской Революции выполняли в римском костюме и с римской фразеологией задачу своей эпохи (die Aufgabe ihrer Zeit), а именно — освобождение и установление современного буржуазного общества. Одни ломали на куски феодальные институты и резали феодальные головы, выросшие на этих институтах. Другой создал внутри Франции условия, благодаря которым отныне можно было развивать свободную конкуренцию, эксплуатировать частную собственность на землю […], тогда как в пределах Франции […][96].»
Но у синхронности нет никаких шансов: никакое время не является современным самому себе — ни время Революции, которая, в сущности, так и не имела места, ни времена, за ней следующие или из нее вытекающие. Что же происходит? Ничего, ничего, кроме забвения. И прежде всего, та задача, что была все–таки «задачей их эпохи» (die Aufgabe ihrer Zeit), возникает в уже вывихнутое, смещенное, вышедшее из пазов («out of joint» или «aus den Fugen») время: его можно представать лишь в виде римской мании, в анахроничности античного костюма и античной фразы. После того, как революционная задача свершалась, наступала необходимая амнезия. Она уже присутствовала в программе анахронии, в «задаче их эпохи». Анахрония использует и обещает забвение. Буржуазное общество — при своей трезвомыслящей пошлости — забывает, что «призраки римских времен оберегали его колыбель» (daß die Gespenster der Römerzeit ihre Wiege gehütet hatten). Вопрос о голове — как всегда у Маркса — вопрос о главаре и о духе: в беспамятном порядке капиталистической буржуазии (той, что живет, подобно животному, забвением призраков) морда главаря заменяет голову, свиная голова ожиревшего и неподвижного буржуазного короля заменяет политическую и нервозную голову продвигающихся вперед революционеров. Французский перевод чрезвычайно часто утрачивает характерные черты текста:
«[…] ее подлинные главари (ihre wirkliche Heerführer) заседали в конторках, а ожиревшая голова [буквально: свиная голова, Speckkopf] Людовика XVIII была их политической главой (ihr politisches Haupt). Полностью погруженная в производство богатства и в мирную конкурентную борьбу, она уже не понимала, что призраки римской эпохи оберегали ее колыбель. Но сколь бы мало героичным ни было буржуазное общество, героизм, самоотречение, террор, гражданская война и война наций, тем не менее, оказались необходимыми для того, чтобы явить его миру[97]».
И теперь Маркс приумножает примеры этой ритмизованной анахронии. Он анализирует ее пульсацию и импульсы. Он находит в ней удовольствие, удовольствие от повторения; мы столь ощутимо ловим эти регулярные волны, что у нас возникает впечатление, будто он не просто указывает на них перстом: он держит руку на пульсе истории. И слушает какую–то революционную частоту. Регулярными толчками она чередует заклятие призраков с отречением от них. При позитивном заклятии призывают великого призрака классической традиции (Рим), чтобы оказаться на высоте исторической трагедии, и чтобы раскрыть для себя в иллюзии заурядное содержание буржуазных амбиций. Затем, по завершении этого, от призрака отказываются — и это отречение, фантом забывают, как бы пробуждаясь от галлюцинации. Уже Кромвель говорил на языке древнееврейских пророков. Когда же буржуазная революция свершилась, английский народ стал предпочитать Локка Аввакуму. Наступает 18 брюмера, и повторение повторяется. Именно тогда Маркс замышляет различать дух (Geist) революции и ее призрак (Gespenst), как если бы первый уже не призывал второго, как если бы все уже не произошло; и все–таки сам он об этом знал — благодаря различиям в рамках столь же неопределенной, сколь и ни к чему не сводимой фантастики. Отнюдь не составляя необходимой схемы какого бы то ни было состава времени, это другое трансцендентальное воображение наделяет собственным законом некую непреодолимую анахронию. Несвоевременный, «out of joint» особенно тогда, когда кажется, будто он пришел в должный час, дух революции насквозь фантастичен и анахроничен. Он и должен быть таковым — и среди всевозможных вопросов, которые ставит перед нами этот разговор, один из наиболее необходимых, несомненно, касается выделения среди неразрывных понятий, каковые должны если не отождествиться друге другом, то, по крайней мере, переходить друг в друга, не пересекая строгой понятийной границы, таких понятий, как: дух революции, действительность, воображение (продуктивное или репродуктивное), призрак (Geist der Revolution, Wirklichkeit, Phantasie, Gespenst):
«Воскрешение мертвых (Die Totenerweckung) в этих революциях служит, следовательно, для того, чтобы возвеличивать (verherrlichen) новую борьбу, а не пародировать (parodieren) стародавнюю, преувеличивать в воображении (in der Phantasie) задачу, подлежащую выполнению, а не избегать ее решения в действительности, обретать дух революции, а не способствовать возвращению ее призрака. Период с 1848 по 1851 год исхожен вдоль и поперек призрак (Gespenst) старой революции — от Марраста, республиканца в желтых перчатках, принявшего низложение старого Байи, до авантюриста, скрывающего свои отталкивающе тривиальные черты под посмертной железной маской Наполеона[98]».
Маркс часто описывает голову и главарей. Образы призраков — это, прежде всего, лица. Следовательно, речь тут идет о масках, и на сей раз не о шлеме и забрале. Но между духом и призраком, между трагедией и комедией, между революцией на марше и тем, что превращает ее в пародию, существует всего лишь времени е различие между двумя масками. Речь идет о духе, когда Лютер надевает маску (maskierte sich) апостола Павла, и речь идет о призра