ке, «пародии» и «карикатуре» со свиной головой Людовика XVIII или с посмертной маской (Totenmaske) Наполеона Великого на лице Наполеона Малого.
Следует сделать еще шаг. Необходимо думать о будущем, т. е. о жизни. Т. е. о смерти. Маркс, разумеется, осознавал закон этой фатальной анахронии, и в конечном счете он, может быть, как и мы столь же чувствителен, к сущностному загрязнению духа (Geist) призраком (Gespenst). Но он хочет покончить с анархией, он полагает, что это можно сделать, он объявляет, что это необходимо сделать. Маркс верит в будущее и стремится утверждать его, он его утверждает, он предписывает революцию. Он презирает всех призраков, благих и дурных, он думает, что с посещениями призраков можно порвать. Все выглядит так, как если бы он говорил нам, нам, нисколько в это не верящим: то, что, как вы полагаете, можно хитроумно назвать законом анахронии, само анахронично. Эта фатальность тяготела над революциями прошлого. А вот те, что грядут в настоящем и будущем (а именно, те, которые Маркс всегда предпочитает, как предпочитают их все, как предпочитает сама жизнь, и это тавтология предпочтения); те революции, что возвещаются, начиная с XIX века, должны отвратиться от прошлого, от его Geist’а, как и от его Gespenst’a. По существу, революции должны отказаться от наследования. Они не должны больше выполнять работу скорби, в продолжение которой живые поддерживают мертвых и играют в мертвых, занимаются мертвыми, позволяют мертвым поддерживать живых, заниматься живыми и играть в живых, произносят имена мертвых и говорят с ними, носят их имена и сохраняют их язык. Нет, довольно революционной памяти, долой памятники, занавес над театром теней и надгробное красноречие, разрушим мавзолей для толп народа, разобьем посмертные маски под стеклянным гробом! Все это — революция прошлого. Уже, еще в XIX веке. Уже в XIX веке необходимо перестать наследовать таким образом, необходимо забыть форму забвения на частоте того, что называется работой скорби, посещением духов, равно как и посещением призраков:
«Социальная революция XIX века не может извлекать свою поэзию (ihre Poesie) из прошлого, а лишь из будущего. Она не может приступать к выполнению собственной задачи до того, как избавится от всяких суеверий в отношении прошлого. У прежних революций существовала необходимость в исторических реминисценциях, чтобы скрыть от самих себя собственное содержание (um sich über den ihren eigenen Inhalt zu betäuben). Революция XIX века должна позволить мертвым хоронить своих мертвецов, чтобы реализовать собственную цель [опять–таки: собственное содержание: um bei ihrem eigenen Inhalt anzukommen]. Прежде фразеология преодолевала содержание, теперь содержание преодолевает фразеологию (Dort ging die Phrase über den Inhalt, hier geht der Inhalt über die Phrase hinaus)[99]».
Дела обстоят отнюдь не просто. Необходимо напрячь слух и пристально вчитываться, считаясь с каждым словом языка; и вот — мы еще на кладбище, могильщики упорно работают, извлекают из земли черепа, пытаются отождествить их по одному, Гамлет напоминает, что у вот этого «был язык», который пел. Что имеет в виду Маркс? Он ведь тоже умер, не будем об этом забывать, и больше, чем один раз; и мы должны знать, что это не так уж просто, потому что это происходит слишком часто, и мы являемся своего рода его наследниками, по крайней мере, наследниками его оставшихся жить слов, их он никогда не хотел, чтобы мы забыли, не обратив на них хоть какое–нибудь уважительное внимание, не услышав, например, революционного наказа дать мертвым хоронить мертвецов: императив «активного забвения», как не преминет сказать некий Ницше. А что хочет сказать Маркс, Маркс–мертвец? Он ведь прекрасно знал, что мертвые никогда никого не хоронили. Ни живых, которые были также смертны, т. е. способны нести в себе, т. е. за пределами себя и перед собой, невозможную возможность своей смерти. Всегда будет необходимо, чтобы еще живые смертные хоронили уже мертвых живых. Мертвые никогда никого не похоронили, но ведь и живые тоже, живые, которые были только живыми, бессмертными живыми. Боги никогда никого не хоронят. Ни мертвые как таковые, ни живые как таковые никогда никого не предавали земле. Если Маркс не может об этом не знать, то что же он имеет в виду? Чего он, собственно, хочет? Что хотел он тогда, он, который мертв и погребен? Прежде всего, нам кажется, он хотел напомнить нам о страхе перед этим страхом перед самими собой: во время прошедших, мертвых революций заклятия созывали великих духов (еврейских пророков, Рим и т. д.), но только для того, чтобы забыть, чтобы от страха подавить, чтобы анастизировать самих себя (sich betäuben) и революцию от мощи удара, который она нанесла. Дух прошлого защищал революцию от ее «собственного содержания», он был необходим, чтобы защищать ее от нее самой. И тогда все сосредоточивается в вопросе об этом «содержании» и об этом «собственном содержании», на которое Маркс весьма часто ссылается — трижды в упомянутых знаменитых строках. Весь анахронический сдвиг разыгрывается в неадекватности между фразой и содержанием — содержанием собственным, содержанием усвоенным. Так полагает Маркс.
Такой разлад, несомненно, никогда не прекратится. Без сомнения, он обратится в обратную сторону, и это будет революция в революции, будущая революция, которая без скорби одержит победу над революцией прошедшей: наконец–то будет событие, свершение события, пришествие будущего, победа «чистого содержания», которое, конечно же, одержит верх над «фразой». Ведь в прошлой революции, когда могильщики были живы, фраза, по существу, выходила за рамки содержания. Отсюда анахрония революционного настоящего, преследуемого античными образцами. Но в будущем, и уже в социальной революции XIX века, которая, на взгляд Маркса, еще грядет (вся новизна нового якобы будет заключаться в этом социальном измерении, выходящем за рамки революции политической и экономической), анахрония, или несвоевременность, не изгладится ни в какой полноте второго пришествия и явленности настоящего самому себе. Время все еще будет «out of joint». Но на сей раз неадекватность будет зависеть от избытка «собственного содержания» по сравнению с «фразой». «Собственное содержание» больше не будет приносить страх, оно не будет прятаться, его не будет попирать скорбная риторика античных образцов и гримаса посмертных масок. Оно преодолеет форму, разорвет ее ветхие одежды, на скорости обгонит знаки, образцы, красноречие, скорбь. Ничто больше не будет вычурным и жеманным: ни доверие, ни образы заимствования. Но сколь бы парадоксальным это ни казалось, именно в таких хлынувших через борт волнах, в момент, когда исчезнут все стыки между формой и содержанием, последнее будет чисто «собственным» и чисто революционным. По всякой логике, распознавать революцию следует не по чему иному, как по чрезмерности ее несвоевременной деидентификации, а стало быть, ни по чему. Нет ничего, что поддавалось бы в настоящее время идентификации. А стоит лишь идентифицировать революцию, как она начинает заниматься подражанием, она агонизирует. Таково поэтическое различие, поскольку Маркс говорит нам, откуда социальная революция должна черпать собственную «поэзию». Вот относящееся к сфере поэзии различие между «на этом свете» вчерашней политической революции и «здесь» сегодняшней социальной революции, точнее говоря, революции того грозного сегодня, о котором мы — увы! — теперь, сегодня знаем, что в его завтрашний день, полтора века спустя, революции пришлось бесконечно, невозмутимо, иногда к лучшему, но чаще к худшему, скорее, здесь, чем на этом свете, подвергаться воздействию одной из наиболее неиссякаемых фразеологий современного человечества: «Dort ging die Phrase überden Inhalt, hier geht der Inhalt über die Phrase hinaus». Увы — и да, и нет.
Разумеется, надо было бы приумножить примеры этой безжалостной анахронии в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта» (и это заглавие, и дата дают первый пример скорбной пародии: в том, что такое семья, Бонапарт, Франция, на генеалогическом стыке публичного и частного).
Приведем один–единственный, наиболее буквальный пример ее, т. е. пример призрачного тела, замещающего революцию. На сей раз речь, в сущности, идет о пародии на сам призрак. Революция сама начинает рисовать карикатуру на «красного призрака», заклясть который всеми силами пытались контрреволюционеры. «Красный призрак» было еще и названием революционной группы[100]. Дополнительная, важная здесь для нас складка — та, что регулярно гарантирует рефлексивную перемену заклятия: те, кто внушает страх, боятся самих себя, заклинают призрака, которого сами представляют. Заклятие скорбит по самому себе и обращено против собственной силы.
Вот наша гипотеза: это выходит далеко за пределы «восемнадцатого брюмера», это никогда не переставало происходить с тем, что мы называем марксизмом. Далеко не защищая от наихудшего, эта перемена заклинания, это контрзаклинание с непреложностью ускоряло пришествие наихудшего. В главе 3 «Восемнадцатого брюмера», Маркс еще раз противопоставляет революцию 1848 года первой французской Революции. Надежная и действенная риторика приумножает черты противопоставления, над которым господствует великая цифра: 1789 год — это восходящая линия, отвага растет, революция продвигается все дальше (конституционисты, жирондисты, якобинцы), тогда как в 1848 году революция следует по нисходящей линии: когда конституционисты устраивают заговор против конституции, революционеры стремятся стать конституционистами, а Национальное Собрание топит свое всемогущество в парламентаризме. Фраза одерживает решительную победу над содержанием:
«[…] во имя порядка — необузданная и бессодержательная агитация (inhaltslose Agitation); во имя революции — в высшей степени торжественная проповедь порядка, страсти без истины, истины без страсти, герой без героизма, история без событий (Geschichte ohne Ereignisse)