Это был не критический вопрос. Скорее, это деконструкция границ критики, успокаивающих пределов, которые гарантируют процедуру необходимого и законного критического вопрошания.
Такая деконструкция представляет собой не критику критики, не ее удвоение, что было характерно для посткантианской немецкой идеологии. И, прежде всего, она не приводит к неизбежной всеобщей фантасмагоризаци, когда все становится одним сплошным товаром, тем, что имеет лишь цену. Тем более, как мы уже не раз указывали, понятие формы–товара или меновой стоимости оказывается затронутым той же контаминацией, нарушающей все понятийные границы. Если капитализация не имеет строго очерченных границ, то причина здесь в том, что она выходит за собственные пределы. Однако коль скоро границы фантасмагоризации уже невозможно контролировать или устанавливать, исходя из простой оппозиции присутствия и отсутствия, действительности и не–действительности, чувственного и сверхчувственного, то требуется и иной подход, для того, чтобы структурировать («понятийно» и «реально») различия этого заново открываемого поля. Отнюдь не устраняя различий и аналитических определений, эта иная логика апеллирует к другим понятиям. Мы полагаем, что перезапись в этой логике окажется более тонкой и более строгой. Во всяком случае, лишь она одна призывает к этой непрестанной реструктуризации, как, впрочем, и к прогрессу самой критики. Этот разговор о границах относится также и к теоретическим исследованиям религии, идеологии и фетишизма. Но следует помнить, что призрак уже здесь, он в самой открытости обещания или ожидания — до своего первого появления: это появление уже возвестило о себе, оно было вторым с первого раза. Два раза одновременно — изначальная повторяемость, неумолимая виртуальность этого пространства и этого времени. Вот почему «раз», или датировку события, следует мыслить иначе. Опять–таки, again: «ha's this thing appear'd againe tonight?»
Стало быть, в начале «Капитала» происходит изгнание демонов? В самом начале, когда занавес приподнимается только еще над сценой, над которой и произойдет поднятие занавеса? Начиная с первой главы его первой книги? Возможно ли, чтобы экзорцизм этой изначальной посылки, представляющийся всего лишь подготовительным моментом, чем–то проходным, виртуальностью, обрел силу, способную скрепить подписью и печатью всю логику этого великого произведения? Возможно ли, чтобы церемония заклятия ритмически организовывала развертывание этой грандиозной критической речи? Возможно ли, чтобы она тайно, подобно тени, сопровождала ее, следовала за ней или предшествовала ей, как своего рода пережиток, без которого невозможно обойтись, пережиток, если можно так выразиться, жизненно важный, необходимый изначально? Как пережиток, унаследованный изначально , но затем — в каждое мгновение наследуемый вновь? И не является ли этот за кл и нательный пережиток неотъемлемой частью самого революционного обещания? Не является ли он частью наказа или клятвы, приводящей «Капитал» в движение?
Не будем забывать, что все, что мы только что здесь прочли, было точкой зрения Маркса на законченный бред. Это было его рассуждение о безумии, которое, согласно Марксу, должно завершиться вместе с всеобщим овеществлением абстрактного человеческого труда, который все еще переводится — но это будет продолжаться не вечно — на язык безумия, следуя за помешательством (Verrücktheit) выразительности[157]. Необходимо будет — заявляет Маркс, и — можно, должно будет положить конец тому, что предстает «в этой бредовой форме» (in dieser verrückter Form [ibid.]). Мы увидим (переведем: мы увидим, как наступит) конец этого бреда и этих призраков — так, по всей видимости, думает Маркс. Хорошо бы, поскольку эти призраки связаны с категориями буржуазной экономики.
Вот этот бред? Вот эти призраки? Или призрачное вообще? Это, по сути, и есть наш главный вопрос, он очерчивает круг наших тем. Мы не знаем, думал ли Маркс покончить с призраками вообще, не знаем даже, хотел ли он этого действительно, когда он однозначно заявил, что этот самый фантом, этот Spuk, который становится предметом рассмотрения «Капитала», является всего лишь продуктом рыночной экономики. И что, будучи таковым, он должен был бы, он должен будет исчезнуть вместе с другими формами производства:
«Как раз эта разновидность форм [как только что сказал Маркс — бредовых] образует категории буржуазной экономии. Это формы мысли, обладающие общественной значимостью, а следовательно, объективностью для производственных отношений того исторически обусловленного общественного способа производства, каким является товарное производство. Если же мы перенесемся (flüchten) к другим формам производства, мы увидим, как мгновенно исчезнет всякий мистицизм товарного мира, все чары, что окутывают призрачной дымкой продукты труда, свершившегося на основе товарного производства (Aller Mystizismus der Warenwelt, all der Zauber und Spuk, welcher Arbeitsprodukte auf Grundlage der Warenproduktion umnebelt, verschwindet daher sofort, sobald wir zu andren Produktionsformen flüchten).» (ibid.)
Выражение «призрачная дымка» в самом последнем переводе, который мы и цитируем, воспроизводит буквальную отсылку к призраку (Spuk) там, где множество предшествовавших переводов ее регулярно затушевывали. Следует также обратить внимание на то, что Маркс верит и хочет, чтобы мы тоже поверили, что мистицизм, колдовство и призрак исчезнут незамедлительно, в один миг: они исчезнут (изъявительное наклонение), согласно Марксу, они растают, буквально по волшебству, так же, как и пришли, в тот самый миг, когда мы увидим конец товарного производства. Если, конечно, верить, как в это верит Маркс, что оно когда–нибудь завершится. Маркс ведь говорит: «сразу же», «тотчас же», sobald, и, как всегда, он говорит о грядущем исчезновении призрака, фетиша и религии как об исчезновении облачных видений. Все окутано дымкой, все, вплоть до истины, затянуто облаками (umnebelt). Холодная, облачная ночь — вот пейзаж или атмосфера «Гамлета» при появлении ghost'd («It is past midnight, bitterly cold and dark except for the faint light of the stars»).
Итак, даже если «Капитал» и начинается подобным образом — с грандиозной сцены экзорцизма, со сверхценного заклинания, то это обстоятельство ни в коей мере не ослабляет его критической мощи, ничто в ней не отменяет. По крайней мере, это никак не затрагивает ее событийного и новаторского характера. Ибо мы утверждаем здесь, что мысль никогда не достигает истоков заклинательного импульса. Скорее, она из него рождается. Клясться или заклинать — не правда ли, это ее шанс и ее судьба, равно как и ее предел? И дар ее конечности? Бывает ли когда–нибудь у мысли какой–нибудь другой выбор, кроме выбора между несколькими заклинаниями? Мы знаем, что сам вопрос — и наиболее онтологичный, и наиболее критичный, и наиболее опасный из всех — еще оказывает сопротивление. Уже сама его формулировка возводит баррикады или роет траншеи, она окружает себя заграждениями, она приумножает бойницы. Она редко продвигается вперед сломя голову. Действуя магически, ритуально, навязчиво, его формализация используют формулы, которые зачастую представляют собой заклинательные приемы. Она метит свою территорию, расставляя на ней ловушки и ночных сторожей под прикрытием апотропаических щитов. Сама проблематизация бдит, чтобы отрицать, а следовательно, заклинать (prohlema — мы хотели подчеркнуть еще раз — это щит, броня, крепостная стена, равно как и задача для грядущих исследований). Критическая проблематизация продолжает биться с призраками. Она их боится, как самой себя.
Поставив, или, скорее, оставив эти вопросы в подвешенном состоянии, мы, наверное, можем теперь вернуться к тому, что «Капитал», как представляется, стремится сказать о фетише — в том же абзаце и следуя той же логике. Не будем забывать, что речь идет о том, чтобы показать, что загадка фетиша — «деньги» — сводится к загадке фетиша «товар», коль скоро последний стал видимым (sichtbar), но, несколько загадочно добавляет Маркс, он стал столь видимым или очевидным, что ослепил собой: «crève les yeux» (бросается (бьет) в глаза), говорится буквально во французском переводе, на который мы здесь ссылаемся[158]: die Augen blendende Rätsel des Warenfetischs.
Однако нам известно, что лишь сославшись на религиозный мир, можно объяснить автономию идеологического, а, стало быть, его собственную эффективность, его овеществление в структурах, не только представляющихся автономными, но и наделенных своего рода автоматичностью, которая лишь по какой– то случайности не похожа на упрямство деревянного стола. Стремясь понять «мистический» характер и таинственность (das Geheimnisvolle) товарной формы, мы оказались в сфере фетишизма и идеологического. Они не сводятся друг к другу, но у них общий удел. Ведь, как утверждает «Капитал», лишь религиозная аналогия, лишь «туманная область религиозного мира» (die Nebelregion der religiösen Welt) может позволить понять производство и фетишистскую автономизацию этой формы. По Марксу, обращения к этой аналогии требует та самая «фантасмагорическая форма», генезис которой он только что проанализировал. Если объективные отношения между вещами (то, что мы назвали общением между товарами) действительно являются фантасмагорической формой общественных отношений между людьми, то тогда необходимо прибегнуть к единственно возможной аналогии, аналогии с религией: «Это всего лишь определенные общественные отношения между самими людьми, которые здесь принимают для людей фантасмагорическую форму отношений между вещами». Следствие: «Чтобы тем самым найти некоторую аналогию (курсив мой — Ж. Д.: Um daher eine Analogie zu finden), мы должны бежать (flüchten — еще или уже) в туманные сферы религиозного мира[159]».
Ясно, сколь грандиозна эта задача: связь идеологического и религиозного с фетишизмом. В абзаце, идущем непосредственно вслед за этим, раскрывается фетишизм идеологии, фетишизм автономизации, равно как и автоматизации идеологического: