Поскольку уже пора переходить к заключению, набросаем некоторую схему. Если мы попытаемся увидеть, что же на протяжении всего этого периода оставалось неизменным и присутствует и в «Немецкой идеологии» и в «Капитале», то представляется, что это две аксиомы, унаследование которых для нас одинаково важно. Но ведь это унаследование некоего «двойного капкана», double bind, который, впрочем, демонстрирует double bind всякого наследования, а, значит, всякого ответственного решения. В завете скрываются противоречие и тайна (если угодно, дух отца). С одной стороны, Маркс пытается утверждать, что идеальности как конечно–бесконечным процессам различения (призрачного, фантастического, фетишистского или идеологического) присуща самобытность, ему свойственны действенность, автономизация и автоматизация — точно так же, как и симулякру, каковой не является для идеального всего лишь плодом воображения. Это некое искусственное тело, тело техническое, и необходим труд, чтобы его произвести или уничтожить. Этот путь остается ценным и, в целом, незаменимым, при условии, если мы направим эту деятельность, как это должен сделать всякий «хороший марксизм», на новые структуры и новые ситуации. Но с другой стороны — хотя Маркс и предстает, очевидным образом, как один из первых мыслителей техники и даже, если присмотреться, телетехнологии, каковой техника, что очевидно, всегда и была, — Маркс по–прежнему пытается основать критику призрачного симулякра и изгнание бесов на некоей онтологии. Речь идет о критической, но до–деконструктивной онтологии — онтологии присутствия как реальной действительности и как объективности. Эта критическая онтология стремится применить метод рассеивания призраков, осмелимся сказать — заклясть их, как представление, существующее в сознании субъекта, и возвратить это представление в материальный мир труда, производства и обмена с тем, чтобы показать его истоки. «До–деконструктивный» не означает, что речь идет о ложном, ненужном, иллюзорном. Но это характеристика относительно устоявшегося знания, открывающегося к вопросам более радикальным, чем сама критика, чем онтология, на которой критика основывается. Эти вопросы являются дестабилизирующими не потому, что они угрожают теоретико–спекулятивным ниспровержением. При ближайшем рассмотрении видно, что это вовсе не вопросы, но сейсмические события. События практические, возникающие там, где мысль производит действие, где есть тело и опыт руки (мысль как Handeln[164], говорит Хайдеггер), и где есть труд, но труд всегда делимый и разделяемый с кем–то, причем, совсем иначе, чем это мыслится в обветшалых схемах разделения труда (даже в той схеме, вокруг которой Маркс столько всего выстроил, и прежде всего — свою теорию идеологического господства: это то самое деление на умственный и ручной труд, которое, конечно же, еще целиком не утратило своего значения, но представляется, что сегодня оно ограничено больше, чем когда–либо,). Эти сейсмические события приходят из будущего, они возникают из нестабильных, хаотичных и смещенных глубин времени. Времени разомкнутого или разлаженного, без которого не существовало бы ни события, ни истории, ни обещания справедливости.
Онтологическое и критическое здесь принадлежат до–деконструктивному, и политические последствия этого, как представляется, достаточно серьезны. Они, и это самое общее, что можно о них сказать, безусловно, затрагивают как понятие политического, так и само политическое.
Для того чтобы среди множества примеров остановиться на каком–то одном, в заключение приведем еще один абзац из «Немецкой идеологии». В нем используется схема, к которой, как представляется, постоянно обращается и «Капитал». Маркс постулирует здесь, что вера в религиозный призрак, а значит, в призрак вообще, состоит в автономизации представления (Vorstellung) и в забвении его происхождения и подлинного основания (reale Grundlage). Чтобы развеять видимость автономии, исторически возникшей именно таким путем, надо снова принять в расчет способы производства и технико–экономического обмена:
«В религии люди превращают свое эмпирическое мироздание в некое лишь мыслимое и представляемое существо (zu einem nur gedachten, vorgestellten Wesen), каковое предстает перед ними как чуждое (das ihnen fremd gegenübertritt). Здесь, опять–таки, это отнюдь не следует объяснять какими–либо другими понятиями: ни «самосознанием», ни другими подобными бреднями в этом роде, — но прежде всего совокупным способом производства и обмена в том виде, как он существовал по сей день, способа производства и обмена, столь же независимого (unabhängig) от чистого понятия, как изобретение автоматического ткацкого станка (self acting mule: в тексте по–английски) и железнодорожного сообщения — независимо от гегелевской философии. Говоря же о «существе» религии, т. е. о материальной основе этой не–сущности (d. h. von einer materieller Grundlage dieses Unwesen), не следует искать его в «сущности человека» (im «Wesen» des Menschen»), равно как и в предикатах Бога, но надо искать именно в материальном мире — каким он уже дан здесь, на каждом этапе религиозного процесса (см. supra Фейербах). Все «призраки», которым мы устроили смотр (die wir Revue passieren ließen), были представлениями (Vorstellungen). Эти представления, абстрагированные от их реальной основы (abgesehen von ihrer realen Grundlage) (которой, впрочем, пренебрегает Штирнер), понимаемые как представления внутри сознания, как мысли в головах людей, мысли, некогда вышедшие за рамки своей предметности (Gegenständlichkeit) и вернувшиеся в субъект (in das Subjekt zurückgenommen), возведенные из субстанции в самосознание, образуют наваждение (der Sparren) или идефикс[165]».
Если придерживаться буквы текста, то критика призраков или духов представляет собой критику субъективного представления и абстракции, того, что происходит в голове, того, что выходит только из головы, т. е. того, что там, в голове остается тогда, когда оно вышло из головы и выживает вне головы. Но ничто — начиная с критики — не было бы возможно без выживания, без возможности сверх–жизни для этой автономии и для этого автоматизма за пределами головы. Можно было бы сказать, что именно здесь и пребывает дух марксистской критики, не тот, который противопоставляют ее букве, но тот, который предполагает само движение ее буквы. Подобно призраку, он не находится ни в голове, ни вне головы. Маркс это знает, но делает вид, будто не желает знать. В «Немецкой идеологии» целая глава будет посвящена наваждению, заставившему Штирнера воскликнуть: «Mensch, es spukt in deinem Kopfe!» Всем известный перевод: «Человек, у тебя в голове призраки!» Маркс полагает, что нужно всего лишь переадресовать это обращение самому святому Максу[166].
«Esspukt» — как мы сказали, сложно перевести. Речь, конечно, идет о призраках и о наваждении, но о чем еще? Немецкая идиома вроде бы называет явление призрака, но она называет его в глагольной форме. Она не говорит о том, что имеется наваждение, морок или нежить, она не говорит, что имеется привидение, der Spuk, и даже не говорит, что оно является, но говорит: «призрачит», «привиденит». Это глагольная, совершенно безличная, нейтральная форма, в которой речь идет о чем–то или о ком–то — и ни о ком и ни о чем, о некоей безличности, которая не действует. Речь идет, скорее, о пассивном движении некоего восприятия, некоего воспринимающего опыта, готового принять, но где? В голове? Что такое голова, пока нет этого восприятия, которое она не может даже вместить? А что, если голова, не являющаяся ни субъектом, ни сознанием, ни Я, ни мозгом, получает определенность прежде всего благодаря возможности такого опыта благодаря тому, что она как раз не способна ни вместить, ни ограничить, определяется неопределенностью «es spukt»? Стало быть, мы сказали «принять», но принять, постоянно опасаясь, в тревоге стремясь исключить чужака, приглашать его, не принимая, предложить домашнее гостеприимство, которое принимает чужого, в то же время его не принимая, — того чужого, который, однако, уже пребывает внутри (das Heimliche–Unheimliche), более близкий для самости, нежели сама самость; это абсолютная близость некоего чужого, чья мошь странна и анонимна (es spukt), некая невыразимая и нейтральная мощь, она неопределяема, ни активна, ни пассивна, это некая а–идентичность, которая незримо и ничего не делая занимает места, в конечном счете, не являющиеся ни нашими, ни ее. Но вот это — о котором нам не удалось сказать ничего логически связанного, вот это, которое противится языку, вот это, которое вроде бы ничего не означает, вот это, которое парализует нашу способность высказываться, то и дело заставляя нас говорить там, где мы ничего не хотим сказать, где мы отчетливо знаем, что именно мы не хотим сказать, но не знаем, что мы хотели бы сказать, как будто то, что мы говорим, уже не принадлежит ни знанию, ни воле, ни осознанной речи, — и вот вот это как раз и возвращается, вот это приходит повторно, вот это настаивает, оно неотложно, вот это заставляет о чем–то думать, вот это, которое всякий раз столь неодолимо, столь странно, что вселяет такую же тревогу, как будущее и смерть, но все же вот это связано не с «автоматизмом повторения» (автоматизмом автоматов, уже давно вертящихся перед нами), наоборот, оно внушает нам вот это — совершенно иное, обусловливающее принудительность повторения: внушает, что совершенно иное есть совершенно иное. Безличное возвращение «es spukt» порождает автоматизм повторения, но одновременно оно обнаруживает в нем свое собственное обоснование. Впрочем, в одном невероятном абзаце из Das Unheimliche [«Жуткое»] Фрейд признает, что ему следовало начинать свои исследования именно отсюда, обращаясь к тому, что говорит «es spukt» (о Das Unheimliche, о влечении к смерти, о принудительности повторения, о том, что находится по ту сторону принципа удовольствия и т. д.