.»[23]
Вот именно, «удовольствие и проблемы». Когда с невозмутимой уверенностью, так, как будто он отдает себе отчет в том, что он говорит («I mean», — говорит он), Ахмад связывает мое имя с процессом примирения (которое я еще и «начал»!), я вздыхаю и улыбаюсь одновременно (действительно, я получаю от этого определенное удовольствие); но когда в следующей фразе он пишет «we» («we therefore…») мой смех становится уже открытым и неподдельным: «все–таки проблемы», — сказал бы я, поскольку, спрашивается, откуда же проистекает это догматическое сновидение? (…) Кто здесь имеет право сказать «мы»: мы, «марксисты»?, мы, читатели, и т. д.?, но прежде всего: разве все в моей книге не подводит к проблематизации как раз любых процессов идентификации или определяемости как таковой (определения другого через другое или через себя: X есть Y, я есть другой, я есть я, мы есть мы и т. д.), а также того, что окажется предметом рассмотрения в тех формулировках, на которые я обращал внимание с самого начала моего ответа: онтология и нечто иное, призрачность и различение (difference), и т. д. Прежде всего это касается самой идеи справедливости и мессианизма, которая превращается в путеводную, красную нить Призраков Маркса. То, что делает ее интересной и уникальной, если эти качества вообще можно ей приписать, проявляется тогда, когда она оказывается высвобожденной из логики идентичности и тождества самой себе[24].
Если бы моей основной задачей было бы «примирение», то я действовал бы совсем иначе. Тогда бы то, что произошло, а именно, что Призраки Маркса не понравятся прежде всего «марксистам», определившим самих себя в качестве таковых и потому комфортно ощущающим себя в положении собственников, было бы для меня неожиданностью, но именно это я прежде всего и предвидел. Но как раз тот факт, что я предвидел эту ситуацию, говорит в пользу того, что все не столь однозначно и что эта книга написана не врагом. Конкретным врагом, которого можно было бы идентифицировать. Заранее думая о возможных реакциях — несхожих, конечно, но совпадающих как раз в этом пункте и поэтому таких предсказуемых — которые объединят марксистов собственников, стоящих на строже ортодоксии как своего родового наследия (Иглтон, Спивак и Ахмад, например), я написал:
«Вот почему то, что мы здесь говорим, не понравится никому. Но кто вообще сказал, что нужно говорить, мыслить или писать, чтобы доставить удовольствие кому–то? Увидеть в жесте, на который мы здесь отваживаемся, нечто вроде запоздалого — высмеивания — марксизма, можно, лишь совсем не поняв, о чем идет речь. Действительно, сегодня, здесь и сейчас, я буду пытаться следовать требованию несвоевременности и неуместности больше, чем когда либо, осуществляя стиль несвоевременности, заявившей о себе и ставшей необходимой более, чем когда либо (стиль, в котором несвоевременность должна стать совершенно явной и неизбежной). Я уже слышу, как кто–то говорит: «Поприветствуйте Маркса, это как раз удобный момент!». Или же,: «Был как раз удобный случай!», «Почему так поздно?» Я верю в добродетель несвоевременности […]».[25]
(Мне интересно, читали ли то, что этому предшествует, и то, что за этим следует, по крайней мере до «я не марксист», «и кто все еще может сказать «я марксист»?»)
Когда я это писал, я, безусловно, предвидел, не имея в виду конкретно того или иного «марксиста», то вполне предсказуемое неудовольствие или даже ярость, которые это вызовет у так называемых марксистов вроде Иглтона или Ахмада.
Хронология несвоевременности была, если так можно выразиться, запрограммирована. Вот два примера:
1. Несвоевременность по Иглтону: «[…] it is hard, пишет он, to resist asking, plaintively, where was J. Derrida, when we needed him ?»(сложно не задаться простым вопросом, где был Ж. Деррида, когда мы в нем нуждались?). Не правда ли, сложно согласовать это обвинение в «несвоевременности» с обвинением в «оппортунизме», когда они выходят из под пера одного и того автора, поскольку он обвиняет меня одновременно в оппортунизме и иноппортунизме, в том, что я иду против течения специально, чтобы «exploit Marxism as critique, as dissident […]».Значит, какой–то неисправимый и парадоксальный «оппортунизм» был причиной того, что я всегда делал прямо противоположное тому, что следовало бы сделать в нужный момент, тогда, когда от тебя этого ожидают. Выходит, я оппортунист, который не умеет угадать нужный момент! Единственное объяснение тому (несколько краткое для марксиста, с этим нужно согласиться), было бы психо–характерологическое, идиосинкразическое: моя «adolescentperversity»[26]. Эта гипотеза вызывает у меня улыбку, или даже удовольствие, как сказал бы Ахмад. Поскольку что же, на самом деле, Иглтон имеет против подростковой извращенности? Не выступает ли он в первую очередь за возвращение к норме? За нормализацию? Не является ли нормальный взрослый, избавившийся от всей извращенности, его идеалом революционера вообще? Но от какой извращенности еще сверх того он должен избавиться? Ведь когда начинаешь бороться лишь с одним извращением, далее всегда список начинает разрастаться. Но даже если допустить, что эта психологисткая гипотеза отражает мои личные пороки, та область, о которой мы говорим сейчас, и Иглтон это прекрасно знает, не исчерпывается моей персоной. Даже если бы моя работа была интересна лишь только одному читателю, то тогда уже пришлось бы говорить и о его «подростковой извращенности» тоже. И если в мире так много «извращенных подростков», которые отдают чему–то недвусмысленное предпочтение, то «марксисту», вместо того что бы искать расстройства моих влечений, следовало бы задаться вопросом о том, что же на самом деле происходит в мире. Ему пришлось бы искать какие–то другие объяснения, помимо ссылки на либидонозную девиацию автора, который не сумел повзрослеть. Поскольку Иглтон, как я предвижу, мне ставит в вину то, что я своевременно не повзрослел, что я повзрослел несвоевременно.
2. Несвоевременность по Ахмаду. Он не только не сожалеет, что я опоздал со своим, как он его называет (я к этому немедленно вернусь), «присоединением» или «примирением». Он признается, что он читал мой текст слишком быстро (что правда), всего лишь в самолете, как он пишет, «оn mу flight to Ljubljana»[27], что, однако, не может оправдать то, что он этим беглым обзором и удовлетворился. Этот перелет через текст не только способствовал возникновению поспешного впечатления о некоем жесте «примирения» (совершенно очевидно, что моя книга представляет собой все, что угодно, но только не это; а примирение с самим собой — с кем же мириться еще? — никогда не было для меня легким; мой собственный опыт был здесь всегда непростым, и я не собираюсь делиться им с читателями, о которых я сейчас говорю, но я уверен, что он прочитывается во всем, что я пишу).
Я также шокирован некоторой поспешностью, когда о Призраках Маркса или о моей работе в целом говорят как лишь о примере, случае, образчике постмодернисткого или постструктуралисткого «жанра». Эти названные понятия словно чуланы, в которые наименее информированная часть общественного мнения (и чаще всего масс–медиа) отправляет все, что ей не нравиться, или все, что она не понимает, например, «деконструкцию». Я не считаю себя ни постструктуралистом, ни постмодернистом. Я часто объяснял, почему я практически никогда не пользуюсь этими словами, за исключением тех случаев, когда я поясняю, что они не соответствуют тому, что я делаю. Я никогда не говорил, тем более не высказывал от свего лица «announcements of the end of all metanarations». Следовательно, Ахмад удовлетворяется самым избитым стереотипом, когда он пишет по поводу моей критики Фукуямы: «The discusssions would have been more fruitful had he offered reflections on the politiucal and philosophical adjacencies between Fukuyama’s end–of –history argument and the announcements of the end of all metanarrativies that one finds routinely in the work of so many decostructionnists».[28] Это какая–то путаница. Я не понимаю, какой именно контекст и какое рутинное повторение здесь имеется в виду. Но я уверен, что не существует никакой необходимой связи между «деконструкциями» — ни теми, о которых я что–либо знаю, ни теми, которыми я занимаюсь сам, и этими «anouncements». Эти обвинения, следовательно, беспочвенны. Я полагаю, что «постмодернисты» (например, Лиотар), которые действительно пользуются словом «metanarrative» (чего я не делал никогда в жизни по вполне определенным причинам), были бы также смущены подобным смешением. Но иногда, «deconstructionists» — вот еще одно понятие–свалка — обвинялись, но также совершенно несправедливо, даже в прямо противоположном, а именно в том, что они слишком ориентируются на основополагающие метанарративные дискурсы, «большие повествования», имея в виду какие–то их неосторожные высказывания об определенной западной метафизике, об определенной метафизике присутствия, и т. д., какие и мне приходилось делать из соображений краткости, но что я неоднократно объяснял.
Еще два слова о Фукуяме. И еще три краткие замечания.
1. Я никогда не собирался соперничать с Перри Андерсоном, чей недавно написанный текст я не мог знать тогда, когда писалась книга. Я не собирался быть более «оригинальным», чем Андерсон (Иглтон), или предстать в своей критике Фукуямы большим новатором, чем он (Ахмад). Мимоходом замечу, что оба «марксиста», которые в этой книге обнаруживают наибольшую склонность к «proprietoriality about Marx», я бы сказал, пекущиеся о наследии больше всех, являются одновременно теми, кто бросается защищать и охранять право автора, первенство и преимущество «первой» официальной марксисткой критики Фукуямы: Перри Андерсона — словно они кем–то оспариваются.