успеха (в среднем каждый номер расходился в количестве 5 600 000 экземпляров)[235]. Более того, кощунственно-скабрезный сюжет «Гавриилиады» оказывается литературным выражением гедонистической религии Playboy, сводившейся, по словам раннего критика журнала, к следующим представлениям:
The world is a collection of individual human beings each burning with sexual need. Evil exists in the form of personal philosophical motives that lead certain individuals to face away from the truth of their need. But God also exists – free copulation undertaken with Appearances and Properties, rules which <…> increase the pleasure of the act rather in the way that nets on tennis courts increase the pleasure of tennis players.<…> The Playboy fantasy
Иными словами, пушкинская трактовка «непорочного зачатия» трансформируется в идеологическом пространстве журнала в проповедь счастливого утопического free copulation, символическим выражением которого служит заключительное признание протагонистки:
Soon He had flown. Then, marveling, she reasons:
«Blest if I’m not the lady for all seasons!
All in a single day, I’ve had aboard
The Devil, and Archangel, and the Lord!»[237]
Можно сказать, что в контексте рождественского номера Playboy Мария как the lady for all seasons (в оригинале Пушкина, конечно, подобного выражения нет) выступает как высокий образец (модель моделей) для ежемесячных playmates журнала. В том же номере девушкой месяца была названа 23-летняя модель Дженис Рэймонд (Janice Raymond), чья откровенная фотография, по традиции помещенная на тройном развороте в середине номера, не только воспроизводит конвенциональный образ обнаженной красавицы (см., например, «Венеру Урбинскую» Тициана или «Обнаженную маху» Гойи), но и удачно резонирует с чувственным описанием позы Марии в переводе Арндта:
By lively recollections still uplifted,
Our beauty in her bedroom’s snug retreat,
’Twixt afterglow and fresh desire now drifted,
Lying at ease beneath the rumpled sheet,
In fancy, saw again her Angel lover,
And, presently, with languid foot she shifted
The sheet aside the better to uncover,
Admire, adore, let hand and eye caress
The dazzling form of her own nakedness[238].
Как мы видим, процесс апроприации пушкинской поэмы доводится здесь до логического завершения. Причем если наша гипотеза о придании остроумной американо-японской художницей пушкинскому Сатане портретных черт самого поэта верна, то «тайной» жертвой ее совместного с переводчиком Арндтом визуально-словесного состязания (the biting parody) с текстом «Гавриилиады» оказывается не кто иной, как автор последней, оказавшийся третьим лишним: «And back to Hell he streaked in stumbling fight».
Контур «плеймейт» рождественского номера Playboy за 1974 г.
В руках Пушкина
«Вольное» истолкование-апроприация «Гавриилиады» в рождественском номере журнала Playboy за 1974 год оказывается тем самым честертоновским невидимым крюком (invisible crook), который, как мы и обещали, возвращает нас к самому оригиналу поэмы. Как кощунственно ни звучит такое сближение, но мастерская и эффектная эротическая травестия американской художницей Крафт тем благовещения и непорочного зачатия в средневековой религиозной живописи весьма близка по духу и технике самому Пушкину. Последний, как мы полагаем, пародировал в своей шутливой поэме не столько высокие религиозные темы, сколько «небесную» романтическую поэзию, образцами которой были для поэта произведения его мечтательного «учителя» В. А. Жуковского – автора «Двенадцати спящих дев», «Светланы» и мистико-героической «Орлеанской девы», завершавшейся видением Девы Марии с младенцем:
Смотрите, радуга на небесах;
Растворены врата их золотые;
Средь Ангелов – на персях вечный Сын —
В божественных лучах стоит Она
И с милостью ко мне простерла руки…[239]
Романтический образ Девы как воплощения величественной чистоты и чувства, перешедшего за границу земного, кристаллизуется в творчестве Жуковского в знаменитом письме к великой княгине Александре Федоровне о «Рафаэлевой Мадонне» и «гении чистой красоты», написанном 29 июня 1821 года (опубл. 1824):
В Богоматери, идущей по небесам, не приметно никакого движения; но чем более смотришь на нее, тем более кажется, что она приближается. На лице ее ничто не выражено, то есть на нем нет выражения понятного, имеющего определенное имя; но в нем находишь в каком-то таинственном соединении, всё: спокойствие, чистоту, величие и даже чувство, но чувство, уже перешедшее за границу земного, следовательно, мирное, постоянное, не могущее уже возмутить ясности душевной. В глазах ее нет блистания (блестящий взор человека всегда есть признак чего-то необыкновенного, случайного; а для нее уже нет случая – всё совершилось!); но в них есть какая-то глубокая, чудесная темнота; в них есть какой-то взор, никуда особенно не устремленный, но как будто видящий необъятное. Она не поддерживает младенца; но руки ее смиренно и свободно служат ему престолом: и в самом деле, эта Богоматерь есть не иное что, как одушевленный престол Божий, чувствующий величие сидящего[240].
Оформившийся к началу 1820‑х годов неземной, «бесстрастный» и самоповторяющийся романтизм девственного по духу и плоти Жуковского стал предметом многочисленных шуток и упреков друзей и сторонников поэта[241]. «Дай Бог, чтобы Жуковский впился в Байрона», – писал кн. Вяземский А. И. Тургеневу в 1819 году и тут же выражал сомнение в успехе байронизации поэзии своего друга: «Я боюсь за Жуковского: он станет девствовать, а никто не в силах, как он, выразить Байрона»[242]. К началу 1820‑х годов друзья Жуковского возлагали надежды уже не на «певца Светланы» (блестяще переложившего The Prisoner of Chillon на свой язык), а на его молодого и гораздо более решительного «ученика». Как афористически выразился А. И. Тургенев, обыгрывая в письме к Вяземскому мотив непорочности их друга, «Жуковского девственность в распоряжении Пушкина»[243].
Неприличная «Гавриилиада», как мы полагаем, вписывается в насущное для развития русского романтизма «иконоборческое» литературное состязание Пушкина с Жуковским, начавшееся, как известно, знаменитой пародией на замок двенадцати дев, превращенный в бордель в четвертой песни «Руслана и Людмилы», иронически уличающей «поэзии чудесного гения» во «лжи прелестной»[244]. Приведем лишь несколько наиболее ярких примеров литературного «обнажения» и «соблазнения» очаровательной непорочной музы молодым поэтом-повесой в «Гавриилиаде».
Битва Гавриила с Сатаною комически отсылает посвященного читателя к балладному описанию столкновения старца-угодника (а затем и ангела-мстителя) с бесом из‑за душ грешника Громобоя и двенадцати дев. Ср. у Жуковского: «бес предстал, / Одеян адским блеском… / Но старца грозного узрел – / Утихнул и смирился; …И, смутен, вопрошает: / «Что, мощный враг, тебе в сей час / К сим падшим призывает?» («Громобой»)[245]. У Пушкина: «Пред ним восстал, смутился мрачный бес / И говорит: „Щастливец горделивый, / Кто звал тебя? Зачем оставил ты / Небесный двор, эфира высоты?“» (c. 17–18)[246]. Иначе говоря, поединок архангела с Сатаной пародирует важнейшую для романтической идеологии Жуковского категорию ангела-хранителя чистой души.
Хотя изображение голубя, покрывающего крылышками лоно Марии, как убедительно показали исследователи поэмы, было заимствовано Пушкиным у Э. Парни, в круг источников (или, точнее, объектов пародирования) этой сцены можно включить и знаменитую балладу Жуковского, эротически переиначенную Пушкиным: в «Светлане» голубок покрывает крыльями перси красавицы; в «Гавриилиаде» Пушкин игриво опускает его значительно ниже (прием, уже использованный поэтом в «Русалке» 1819 года, когда водяная красавица, всплывавшая «влажною главою» в балладе Жуковского «Рыбак», поднимается у Пушкина в полный рост).
В текст поэмы включаются фривольные словесные и ситуативные переклички с «повестью» «Двенадцать спящих дев». Например, в описании восторгов ада у Жуковского: «Вот слава! Мне восплещет ад / И с гордым сатаною»; «О страх! Свершилось… плещет ад / И с гордым сатаною» («Громобой») – и у Пушкина: «Уж ломит бес, уж ад в восторге плещет» (с. 19). Насмешки пушкинского Сатаны над скучной церковью, где «чад кадил, да образ под алмазом, / Написанный каким-то богомазом» (с. 14), представляют собой реминисценцию из «Громобоя», в котором описывается Божий дом, воздвигнутый раскаявшимся грешником, где «славный мастер» изобразил лик угодника святого: «И день и ночь огонь пылал / Пред образом в лампаде / В златом венце алмаз сиял, / И перлы на окладе»[247]. Ср. также открывшееся пушкинской Марии видение «тьмы ангелов», которые «волнуются,