) служила переводчикам (и их музам и соавторам, вроде Елены Истмен-Крыленко) своеобразным приглашением к персонализации текста в разные историко-культурные периоды[265]. Так, перевод Арндта, обрезанный, как говорилось выше, редактором Playboy и полностью напечатанный в Collected Narrative and Lyrical Poetry Пушкина в 1984 году, по всей видимости, имел «внутреннего» адресата – жену переводчика, Мириам (Марию) Бах (1923–2016), к которой, как мы полагаем, обращено исключенное из публикации Playboy посвящение:
The Hebrew girl’s spiritual salvation
Is my sincere concern, I do avow;
Come here to me, my lovely angel, now
And listen to a pastoral laudation.
I want to see earth’s beauty prospering!
Content with smiling lips’ delicious rounding,
Glad lines to Jesus and to Heaven’s King
I chant, my reverential lyre resounding.
Who knows but that my lowly strings will find
Her ear with cadences of pious merit.
And send my maiden’s soul the Holy Spirit,
Who is the regent both of heart and mind.
Sixteen of age, obedient and modest,
Raven her brow, the maiden mounds below
Swaying against the pendent linen bodice,
A lovesome foot, her teeth a pearly row…
Why did you smile, my little Jewess, making
Your cheeks’ pale ivory petals flush anew?
Oh! No, my love, I fear you are mistaken —
My words referred to Mary not to you[266].
Можно сказать, что интерес к «Гавриилиаде» на Западе был обусловлен всплесками радикального индивидуализма, стремившегося не столько к соединению «либертинажа нравов и либертинажа духа, изящного сладострастия и религиозного вольнодумства»[267], сколько к расшатыванию консервативной «пуританской» идеологии с помощью игрового нарратива, заимствованного из «незападной», но высоко престижной литературной традиции.
Так, вышедший тиражом всего в 750 нумерованных экземпляров перевод Истмена с иллюстрациями Рокуэлла Кента, лежащий в основе американской рецепции пушкинской поэмы, выражал убеждения и эстетические пристрастия избранной богемы 1920‑х годов, игровые переводы Бриггса (The Godyssey) и, особенно, Арндта, отталкивавшихся от либертинажа Истмена, удачно вписывались в общий контекст сексуальной революции 1960–1970‑х годов и позднейшей коммерциализации ее «откровений» (многомиллионный тираж рождественского номера Playboy 1974 года). Наконец, оживление интереса к поэме в 1980–1990‑е годы предположительно было связано с феминистской идеологией в западном обществе и острыми спорами о романтической религии в американской и английской академической среде (перевод Питера Кокрана). При этом значимые переводы «Гавриилиады» не только отражали свое время и в некоторых случаях разыгрывали (эстетизировали) любовные сценарии и идеологические повестки самих переводчиков, но и предлагали новые истолкования отдельных аспектов оригинала.
Как писал побежденный учитель Пушкина, «девственный» до позднего брака романтик В. А. Жуковский («мистические» баллады и «Орлеанскую деву» которого, как мы видели, остроумно спародировал в «Гавриилиаде» его «неприлежный» ученик), «переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах – соперник»[268]. Если это так, то секретом переводческого успеха, возможно, является способность хорошего переводчика («В бореньи с трудностью силача необычайного», по определению П. А. Вяземского[269]) и его команды (иллюстратор, редактор) «схватить» в литературной битве с автором последнего за рога (или еще за что-нибудь) и – в идеале – дать свободу и новую жизнь полюбившемуся чужеземному тексту. Неслучайно мифологический прототип счастливого пушкинского вестника Гавриила триждывеличайший веселый бог Гермес считался в древности патроном не только переводчиков, но борцов, воров и разного рода проказников[270].
Пушкин в Софийском собореИз истории «киевского мифа» в русской литературе[271]
Ти спокусив красу цій діві мрійній
Ще й запити насмілився робить!
Геть зараз же, бешкетник неспокійний,
А то тебе я змушу затремтіть!
Раю, раю,
Темний гаю!
Чи я молодая,
Милий Боже,
в Твоїм раю
Чи я погуляю,
Нагуляюсь?
С реальным Киевом автор условно-киевской иронической поэмы «Руслан и Людмила», баснословной «Песни о Вещем Олеге» и жанрового стихотворения «Гусар» был связан очень мало. В первый раз он побывал здесь проездом по пути из Петербурга в Екатеринослав в конце мая 1820 года. Потом приехал в начале 1821 года и остановился на короткий срок в доме генерала Николая Раевского[272]. От киевских впечатлений в его творчестве остался образ «тополя киевских высот» (прекрасная Мария Кочубей в «Полтаве») и беглое воспоминание об исторических древностях, которые он (якобы) видел в Киево-Печерской лавре и Софийском соборе (а скорее всего, прочитал о них у Карамзина и Бантыша-Каменского[273]). Между тем до нас дошло одно удивительное, хотя и малодостоверное, предание, связывающее поэта с великим городом и древней традицией. Сказку эту (своего рода незаконнорожденное «киевское» дитя русского символизма) мы бы хотели поведать теперь свету[274].
Пламенеющий стебель
В романе хорошего писателя, переводчика, «умного человека» (по словам Л. Н. Толстого) и склонного к мистицизму «голубоглазого мечтателя» (по выражению Бориса Зайцева) Ивана Алексеевича Новикова (1877–1959)[275] «Пушкин на юге»[276] описывается визит молодого поэта и его киевского друга Николая Раевского – младшего (сына генерала) в Софийский собор. Приходят они туда, по просьбе Пушкина, рано утром. Сонный Раевский ворчит: «Да у тебя там свидание, что ли?» – «Вроде того, – смеется поэт. – Хочу очиститься от скверны и подышать горним воздухом»[277]. И «свидание» это, по словам повествователя, «все ж таки состоялось» – как своего рода рандеву… с самой Девой.
Осматривая иконостас и колонны в древнем храме, новиковский Пушкин останавливает взор на «чудесной мозаике» девы Марии (речь идет о знаменитом киевском «Благовещении» XI века), в которой видит «не приснодеву, а подлинную земную девушку», занимающуюся работой: «в одной руке кудель, в другой нить, на нити веретено». Ему кажется, что она «приостановилась, глядит» и видит, как «на другой стороне арки» архангел Гавриил «шагает в сандалиях, шаг размашист, широк»[278].
Раевский авторитетно разъясняет поэту, что Гавриил держит посох как «символ всех путников, всех посланцев во имя божие», но Пушкин с усмешкой отвечает, что хотя он и сам поэт-странник и посланник богов, но видит здесь иной – судя по приведенному ниже описанию, одновременно высоко религиозный и вполне себе материальный, даже физический – объект:
Действительно, посох кажется больше похожим на огромный стебель лилии, только почему же он красный? А над пальцами правой руки, средним и указательным, поднятым вверх, действительно не столько крест, венчающий жезл, сколько розетки цветка. Однако же стебель вверху пламенеет гранатовыми цветными пятнами между белых звездочек-лепестков. Посланец небес только ступил на милую грешную землю, как уже горячий огонь обжег его внезапною страстью. И тот же огонь уже зажег пряжу Марии: кудель, нить, веретено.
А может быть и наоборот – отсвет ее пурпурной пряжи осветил собою ответным огнем цветок из небесных садов?[279]
Далее Новиков романтически (вспоминается программная статья В. А. Жуковского о Рафаэлевой Мадонне) описывает процесс спиритуального сближения, если не соития, зрителя и Марии:
Они еще не близки, но видят друг друга. Пространство их разделяет, и это пространство полно пламенеющим морем свечей, и каждая свеча, как открытое, горящее сердце. И внезапно в хоре стал различим раньше терявшийся между других молодой женский голос, и в нем была вся полнота цветущей, ликующей жизни. Это было чудесно, как если бы солнце раздвинуло своды и засияло на вышине[280].
Наконец, «и библия, и Парни, и Вольтер, и эта мозаика в храме, сквозь бледные краски которой пурпуром глянуло солнце язычества, да и не язычества… а солнце земли, на ней творящее жизнь, и это потрескиванье горящих свечей, и мреющий воздух над ними – все это вместе» начинает «колыхаться» в воображении поэта
в каком-то внезапном, поэтически-ясном, озорном и чистом одновременно – в замысле? Нет еще… Но в предчувствии – да.
В этом свете огней, усиленном еще и отсветом, идущим от пышных царских врат, позолоченных, богато украшенных выпуклою растительной орнаментикой, и лицо самого Пушкина, со сжатыми губами и немигающим взором, как бы мерцало – в ладу и соответствии с возникавшим в душе скрытым волнением, то затихавшим порою, то вновь разгоравшимся