«Красная лилия»
В творческой биографии Новикова, в отличие от пушкинской, Киев занимал особое место. Здесь писатель прожил несколько лет до революции (1901–1908), создал два романа, ряд пьес, рассказов и много стихотворений (в 1910 году в Киеве вышла книга его стихов «Дыхание земли»). Весной 1940 года он приехал в город собирать материалы для книги о Пушкине на юге.
Жаль, жаль, что Пушкин в Киеве был зимой, – пишет он жене. – Вся это моя поездка не зря. Я все время думаю об этом будущем романе и поколыхиваю его в разные стороны[299].
(Обратим внимание на «символистский» глагол «колыхаться», который Новиков использовал в описании пушкинского видения.) Похоже, что именно свои собственные восторженные ощущения от города он и передал в романе молодому поэту:
Киевом Пушкин очень интересовался, и Киев его пленял. Пленял и своей красотой, могучим Днепром, закованным в латы зимы, крутыми горами, вековыми дубами и липами, и красавицей-тополью, как тут называли нежно – по-женски <…>. И был еще Киев другой, среди оживления, говора, шума хранивший в своей многовековой тишине внятную музыку прошлого. В этих соборах и колокольнях как бы отлито самое время: древняя Русь, истоки истоков[300].
В сцене в киевской Софии Новиков пытается реконструировать творческий процесс Пушкина, отталкиваясь от его литературных и идеологических источников (Библия, Вольтер, Парни) и отсылая читателя к будущим произведениям поэта. Так мотив стебля и цветка в руке Гавриила «предвосхищает» стихи из «Гавриилиады»:
И тайный цвет, которому судьбою
Назначена была иная честь,
На стебельке не смел еще процвесть.
Ленивый муж своею старой лейкой
В час утренний не орошал его;
Он как отец с невинной жил еврейкой,
Ее кормил – и больше ничего.
…И вдруг летит в колени милой девы,
Над розою садится и дрожит,
Клюет ее, колышется, вертится,
И носиком и ножками трудится.
Он, точно он! – Мария поняла,
Что в голубе другого угощала;
Колени сжав, еврейка закричала,
Вздыхать, дрожать, молиться начала,
Заплакала, но голубь торжествует,
В жару любви трепещет и воркует,
И падает, объятый легким сном,
Приосеня цветок любви крылом.
Отзываются эти «мариальные» образы и в «Евгении Онегине». Перед дуэлью Ленский желает спасти возлюбленную от «развратителя» Онегина и не допустить,
Чтоб червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек;
Чтобы двухутренний цветок
Увял еще полураскрытый.
(Вспомним остроумную реконструкцию эротико-порнографического плана «элегии» Ленского О. А. Проскуриным[301].)
В целом психологический метод Новикова, опирающийся на доскональное изучение историко-литературного контекста, близок научной беллетристике Юрия Тынянова (достаточно вспомнить историко-биографическую реконструкцию последним генеалогии эротической поэзии Пушкина[302]). Вместе с тем приведенная выше сцена из новиковского романа говорит о бывшем символисте Новикове гораздо больше, чем о его любимом герое: она преломляет как актуальную для писателя литературно-мистическую традицию (соловьевскую софиологию в блоковском изводе: «Предчувствую тебя…» и т. п.), так и его этнографическую и искусствоведческую эрудицию[303]. Очевидно, что Новиков сталкивает и обыгрывает в этом эпизоде две бытовавшие с середины XIX века интерпретации предмета в руках Гавриила на фреске в Софии – жезла странника или белоснежной лилии – символа чистоты Богородицы. Сравните:
Архангел одет в белый хитон с широкими клавами и слегка расцвеченный в тенях гиматий; в руке его находится красный жезл или посох путника с крестом на конце – обычный атрибут всех посланных во имя Божие[304].
Архангел Гавриил изображен как бы движущимся в направлении к ней. Он одет в белый хитон с красными швами поверх хитона; на нем белая хламида; поручи золотистые с красными поперечными полосками; ноги обнаженные с перевязью коричневого цвета. Правая рука Архангела поднята вверх; в левой руке он держит красную лилию[305].
Вопрос, выделенный в новиковском экфразисе («почему же он [цветок в руке архангела. – И. В.] красный?»), не только подчеркивает непристойный намек, но и отсылает, по всей видимости, к популярному в эпоху юности Новикова символико-эротическому стихотворению о «Киевском Благовещении» Мирры Лохвицкой «Красная лилия»:
Под тенью меж колоннами, ведущими во храм,
Уснула дева чистая, сжигая фимиам.
Мечты Ее безгрешные небесный сон повил; —
Пред Нею вестник радости, Архангел Гавриил.
От риз Его сияние, какого в мире нет.
Он держит красной лилии благоуханный цвет.
Он к Спящей наклоняется на сон Ее взглянуть —
И шепчет: «Благодатная, благословенна будь!»
И сонмы светлых ангелов и тьмы бесплотных сил,
Склоняясь над Пречистою, парят в дыму кадил,
И каждый символ лилию роняет Ей на грудь,
И каждый вторит радостно: «Благословенна будь!»[306]
Нет никаких сомнений в том, что Новиков это стихотворение хорошо знал. Оно вошло в киевскую «Антологию современной поэзии» 1912 года, в которой опубликованы были символистские стихи будущего автора романа о Пушкине («Избиение младенцев», «Дитя ночи», «Ранней весной»).
Более того, творческая оптика, приписываемая Новиковым своему герою, скорее всего, настроена в соответствии с влиятельной в России в 1910–1920‑е годы фрейдовской теорией сновидений, нашедшей отражение и в вересаевском пушкинизме[307]. Так, отец психоанализа анализирует сновидение своей пациентки по имени Мария, увидевшей себя с высоким цветочный стеблем, «как у Архангела на картинах Благовещения Девы Марии», причем стебель этот был «покрыт большими белыми цветами, похожими на камелии (противуположность непорочности – дама в камелиях)». В другом месте Фрейд истолковывает привидевшийся пациентке стебель лилии как указание на половую невинность, но так как ветка в ее руке «сплошь усажена красными цветами, каждый из которых напоминает камелию», то перед нами «несомненные намеки на месячные», то есть половая невинность (белизна лилии) в образе здесь совмещается со своей противоположностью («махровые камелии», ассоциирующиеся с куртизанкой из романа Дюма-сына) – возможно, намеком на отдельные прегрешения против сексуальной чистоты и невинности[308]. В этом эротическом контексте, как нам представляется, обретают дополнительный смысл образы прялки и розетки цветка (ой!) в новиковском описании видения Пушкина.
Наконец, приписанное Новиковым поэту киевское видение «Гавриилиады» оказывается глубоко укорененным в его собственном творчестве дореволюционного периода. Так, в написанном в Киеве символистском романе «Золотые кресты» (1908) – произведении, в котором, по словам Нины Петровской, «идея будущего идеального христианства» предстает как «разрешение борьбы христианства и язычества»[309] (вспомним соответствующее рассуждение в новиковском описании видения Пушкина), описывается барельеф гениального скульптора-мистика Андрея Ставрова, изображающий, по словам его гостя, христианина-аскета Глеба, девушку или святую, «или саму Вечную Женственность»: «Так тонки, так благородны черты лица. <…> Кто тебя вдохновил на эту вещь? Андрей, кто она?» Ответ художника представляет собой характерную параллель к пушкинской поэме и прообраз сцены в советском романе «Пушкин на юге»:
– Видишь ли, это кое-что из Евангелия. Ранним утром Галилейская Девушка встала, самая чистая и самая святая Девушка, какая когда-либо в мире была. Я думаю, это очень рано было. Синели холмы вдалеке, а, впрочем, не знаю, так ли это было, но видится мне так. Утренние синие росы еще лежали повсюду. Я так вижу все это, что целую поэму мог бы сейчас написать. Ей не спалось или мало спалось, но голова ее чиста и свежа, и благоуханное дуновение пробуждающихся цветов омывает все ее тело. Она вышла в сад. Захотела полить цветы, и вот наклоняется к ним, чтобы дать воды, и чудесно распускаются перед нею цветы – из тех, что случайно упали на землю из райских садов. Видишь, они распустились. Этот еще распускается. Они должны быть живые, они благоухать должны. А там на фоне зари Девушка стала лицом на восток – образ крылатого вестника – легкого юноши, может быть, сон ее, еще не отлетевший и стремящийся к ней, или мечта пробудившаяся, или небесный, чаемый гость.
– Это… благовещение?
– Да, это благовещение. Это не совсем по-христиански, но я сам люблю эту свою работу[310].
Далее художник признается, что образ Марии списан им с возлюбленной Глеба, богоискательницы Анны. В центральной для романа сцене обмена крестами союз героев описан как эротическое слияние земного и небесного начал[311]:
Глеб приподнялся и, открыв широко глаза, глядел на нее и не узнавал. Была Анна – и та, и другая.