Призраки Пушкина. Национальный поэт на rendezvous — страница 23 из 55

«Красная лилия»

В творческой биографии Новикова, в отличие от пушкинской, Киев занимал особое место. Здесь писатель прожил несколько лет до революции (1901–1908), создал два романа, ряд пьес, рассказов и много стихотворений (в 1910 году в Киеве вышла книга его стихов «Дыхание земли»). Весной 1940 года он приехал в город собирать материалы для книги о Пушкине на юге.

Жаль, жаль, что Пушкин в Киеве был зимой, – пишет он жене. – Вся это моя поездка не зря. Я все время думаю об этом будущем романе и поколыхиваю его в разные стороны[299].

(Обратим внимание на «символистский» глагол «колыхаться», который Новиков использовал в описании пушкинского видения.) Похоже, что именно свои собственные восторженные ощущения от города он и передал в романе молодому поэту:

Киевом Пушкин очень интересовался, и Киев его пленял. Пленял и своей красотой, могучим Днепром, закованным в латы зимы, крутыми горами, вековыми дубами и липами, и красавицей-тополью, как тут называли нежно – по-женски <…>. И был еще Киев другой, среди оживления, говора, шума хранивший в своей многовековой тишине внятную музыку прошлого. В этих соборах и колокольнях как бы отлито самое время: древняя Русь, истоки истоков[300].

В сцене в киевской Софии Новиков пытается реконструировать творческий процесс Пушкина, отталкиваясь от его литературных и идеологических источников (Библия, Вольтер, Парни) и отсылая читателя к будущим произведениям поэта. Так мотив стебля и цветка в руке Гавриила «предвосхищает» стихи из «Гавриилиады»:

И тайный цвет, которому судьбою

Назначена была иная честь,

На стебельке не смел еще процвесть.

Ленивый муж своею старой лейкой

В час утренний не орошал его;

Он как отец с невинной жил еврейкой,

Ее кормил – и больше ничего.

(IV, 122)

…И вдруг летит в колени милой девы,

Над розою садится и дрожит,

Клюет ее, колышется, вертится,

И носиком и ножками трудится.

Он, точно он! – Мария поняла,

Что в голубе другого угощала;

Колени сжав, еврейка закричала,

Вздыхать, дрожать, молиться начала,

Заплакала, но голубь торжествует,

В жару любви трепещет и воркует,

И падает, объятый легким сном,

Приосеня цветок любви крылом.

(IV, 135)

Отзываются эти «мариальные» образы и в «Евгении Онегине». Перед дуэлью Ленский желает спасти возлюбленную от «развратителя» Онегина и не допустить,

Чтоб червь презренный, ядовитый

Точил лилеи стебелек;

Чтобы двухутренний цветок

Увял еще полураскрытый.

(VI, 124)

(Вспомним остроумную реконструкцию эротико-порнографического плана «элегии» Ленского О. А. Проскуриным[301].)

В целом психологический метод Новикова, опирающийся на доскональное изучение историко-литературного контекста, близок научной беллетристике Юрия Тынянова (достаточно вспомнить историко-биографическую реконструкцию последним генеалогии эротической поэзии Пушкина[302]). Вместе с тем приведенная выше сцена из новиковского романа говорит о бывшем символисте Новикове гораздо больше, чем о его любимом герое: она преломляет как актуальную для писателя литературно-мистическую традицию (соловьевскую софиологию в блоковском изводе: «Предчувствую тебя…» и т. п.), так и его этнографическую и искусствоведческую эрудицию[303]. Очевидно, что Новиков сталкивает и обыгрывает в этом эпизоде две бытовавшие с середины XIX века интерпретации предмета в руках Гавриила на фреске в Софии – жезла странника или белоснежной лилии – символа чистоты Богородицы. Сравните:

Архангел одет в белый хитон с широкими клавами и слегка расцвеченный в тенях гиматий; в руке его находится красный жезл или посох путника с крестом на конце – обычный атрибут всех посланных во имя Божие[304].

Архангел Гавриил изображен как бы движущимся в направлении к ней. Он одет в белый хитон с красными швами поверх хитона; на нем белая хламида; поручи золотистые с красными поперечными полосками; ноги обнаженные с перевязью коричневого цвета. Правая рука Архангела поднята вверх; в левой руке он держит красную лилию[305].

Вопрос, выделенный в новиковском экфразисе («почему же он [цветок в руке архангела. – И. В.] красный?»), не только подчеркивает непристойный намек, но и отсылает, по всей видимости, к популярному в эпоху юности Новикова символико-эротическому стихотворению о «Киевском Благовещении» Мирры Лохвицкой «Красная лилия»:

Под тенью меж колоннами, ведущими во храм,

Уснула дева чистая, сжигая фимиам.

Мечты Ее безгрешные небесный сон повил; —

Пред Нею вестник радости, Архангел Гавриил.

От риз Его сияние, какого в мире нет.

Он держит красной лилии благоуханный цвет.

Он к Спящей наклоняется на сон Ее взглянуть —

И шепчет: «Благодатная, благословенна будь!»

И сонмы светлых ангелов и тьмы бесплотных сил,

Склоняясь над Пречистою, парят в дыму кадил,

И каждый символ лилию роняет Ей на грудь,

И каждый вторит радостно: «Благословенна будь!»[306]

Нет никаких сомнений в том, что Новиков это стихотворение хорошо знал. Оно вошло в киевскую «Антологию современной поэзии» 1912 года, в которой опубликованы были символистские стихи будущего автора романа о Пушкине («Избиение младенцев», «Дитя ночи», «Ранней весной»).

Более того, творческая оптика, приписываемая Новиковым своему герою, скорее всего, настроена в соответствии с влиятельной в России в 1910–1920‑е годы фрейдовской теорией сновидений, нашедшей отражение и в вересаевском пушкинизме[307]. Так, отец психоанализа анализирует сновидение своей пациентки по имени Мария, увидевшей себя с высоким цветочный стеблем, «как у Архангела на картинах Благовещения Девы Марии», причем стебель этот был «покрыт большими белыми цветами, похожими на камелии (противуположность непорочности – дама в камелиях)». В другом месте Фрейд истолковывает привидевшийся пациентке стебель лилии как указание на половую невинность, но так как ветка в ее руке «сплошь усажена красными цветами, каждый из которых напоминает камелию», то перед нами «несомненные намеки на месячные», то есть половая невинность (белизна лилии) в образе здесь совмещается со своей противоположностью («махровые камелии», ассоциирующиеся с куртизанкой из романа Дюма-сына) – возможно, намеком на отдельные прегрешения против сексуальной чистоты и невинности[308]. В этом эротическом контексте, как нам представляется, обретают дополнительный смысл образы прялки и розетки цветка (ой!) в новиковском описании видения Пушкина.

Наконец, приписанное Новиковым поэту киевское видение «Гавриилиады» оказывается глубоко укорененным в его собственном творчестве дореволюционного периода. Так, в написанном в Киеве символистском романе «Золотые кресты» (1908) – произведении, в котором, по словам Нины Петровской, «идея будущего идеального христианства» предстает как «разрешение борьбы христианства и язычества»[309] (вспомним соответствующее рассуждение в новиковском описании видения Пушкина), описывается барельеф гениального скульптора-мистика Андрея Ставрова, изображающий, по словам его гостя, христианина-аскета Глеба, девушку или святую, «или саму Вечную Женственность»: «Так тонки, так благородны черты лица. <…> Кто тебя вдохновил на эту вещь? Андрей, кто она?» Ответ художника представляет собой характерную параллель к пушкинской поэме и прообраз сцены в советском романе «Пушкин на юге»:

– Видишь ли, это кое-что из Евангелия. Ранним утром Галилейская Девушка встала, самая чистая и самая святая Девушка, какая когда-либо в мире была. Я думаю, это очень рано было. Синели холмы вдалеке, а, впрочем, не знаю, так ли это было, но видится мне так. Утренние синие росы еще лежали повсюду. Я так вижу все это, что целую поэму мог бы сейчас написать. Ей не спалось или мало спалось, но голова ее чиста и свежа, и благоуханное дуновение пробуждающихся цветов омывает все ее тело. Она вышла в сад. Захотела полить цветы, и вот наклоняется к ним, чтобы дать воды, и чудесно распускаются перед нею цветы – из тех, что случайно упали на землю из райских садов. Видишь, они распустились. Этот еще распускается. Они должны быть живые, они благоухать должны. А там на фоне зари Девушка стала лицом на восток – образ крылатого вестника – легкого юноши, может быть, сон ее, еще не отлетевший и стремящийся к ней, или мечта пробудившаяся, или небесный, чаемый гость.

– Это… благовещение?

– Да, это благовещение. Это не совсем по-христиански, но я сам люблю эту свою работу[310].

Далее художник признается, что образ Марии списан им с возлюбленной Глеба, богоискательницы Анны. В центральной для романа сцене обмена крестами союз героев описан как эротическое слияние земного и небесного начал[311]:

Глеб приподнялся и, открыв широко глаза, глядел на нее и не узнавал. Была Анна – и та, и другая.