…должно заметить, что человек с малейшим вкусом и тактом не осмелился бы никогда представить публике выражения, которые нельзя произнесть ни в одном благопристойном трактире! Например, слова Маржерета[510].
Эмоциональный капитан обрушивается на бегущих русских солдат крепкими словами, комически смягченными в переводе (здесь есть и foutre, и cul): Qu’est-ce à dire pravoslavni?.. Sacrés gueux, maudites canailles! Mordieu, mein herr, j’enrage: on dirait que ça n’a pas des bras pour frapper, ça n’a que des jambes pour foutre le camp[511]; Ventre-saint-gris! Je ne bouge plus d’un pas – puisque le vin est tiré, il faut le boire. Qu’en dites-vous, mein herr?[512]; Tudieu, il y fait chaud! Ce diable de Samozvanetz, comme ils l’appellent, est un bougre qui a du poil au cul. Qu’en pensez vous, mein herr?[513] и т. д. В свою очередь, православные русские воины называют капитана «проклятым басурманом» и «лягушкой заморской».
Эту макароническую балаганную перебранку можно назвать своего рода прообразом непечатного ответа лубочного православного воина из «Рефутации» «говенному капитану», бежавшему от русских в 1812 году (здесь показательна перекличка имен двух капитанов – «Маржарет» и «Беранжер»). Как заметил исследователь барковской традиции А. А. Илюшин, в своей песне Пушкин постарался в качестве литературного опыта «подключить мат к русской патриотической идее», имитируя «понятную логику»:
[П]оговорим-ка с врагами России… по-русски, т. е. матерно. Шапками закидаем, и уже закидали в 12‑м году, когда мусье француз показал нам «жопу», удирая от нас в свой Париж[514].
Безусловно, снижающие, пародические перепевы Souvenir d’un militaire были санкционированы автором этой песни и его последователями, но в «Рефутации» вульгаризация текста, играющего старинными «народными» шапкозакидательскими топосами времен суворовских походов и войны с Наполеоном, доводится до лексического предела (этого «низкого» плана, разумеется, нет в стерильно-бравурных переделках «Беранже» Максимова и других авторов 1830‑х годов).
Возникает вопрос: что же именно пародирует прозвучавшая вместе с другими «национальными песнями» лицеистов «Рефутация»? Является ли ее объектом бонапартистская эмоция (и начинающий набирать обороты французский реваншизм), представленная в песне «Беранже», или, как в случае с давнишними лицейскими «Словами русского», псевдонародный стиль ростопчинской закваски? Мы полагаем, что и то, и то, или, коротко говоря, клубно-трактирный беранжизм как особый тип демократического поэтического высказывания, отвергавшийся тогда поэтом-аристократом Пушкиным и эстетически, и идеологически.
Между тем исполненная лицеистами песня была не только веселой игрой с галло-росскими патриотическими клише, но и одновременно (вне лицейского контекста) отражала начинающийся роман Пушкина с имперской идеологией, поставившей задачу создания «истинно-русского» vox populi в национальной литературе. Смешные (в лицейском смысле) стихи на жесткой барковской подкладке органично встраивались в его «серьезную» национально-патриотическую лирику первых лет царствования Николая, «оживившего», по словам поэта, страну победоносными войнами – Русско-турецкой (Наваринское сражение, напомнившее Пушкину о его предке, наваринском герое П. А. Ганнибале) и Русско-персидской (взятие Эривани в 1827 году). В историческом контексте 1828 года эта песня несомненно аукается с «Полтавой», в центре которой находится мифологически первая (прототипическая) победа над надменным врагом в истории Российской империи[515].
Иначе говоря, стилизованное «под народ» стихотворение, исполненное на дворянской пирушке «между Лафитом и Клико», стало своеобразной непристойной пародической увертюрой к циклу имперских произведений поэта, написанных в конце 1820‑х – начале 1830‑х годов, и, по сути дела, «опережающей» рефутацией «коллективного Беранже» – то есть бонапартистско-либерального общественного мнения французов о России и Польше, «озвученного» знаменитым песенником. Давно доказано, что если «поскрести» русского философа-славянофила, то найдешь немца, поклонника Фихте и Шеллинга. Но верно и то, что, если хорошенько вслушаться в русские – да и не только русские – патриотические песни и поэмы, то услышишь в них голос кичливого французского капитана Маржерета или – что точнее с историко-культурной точки зрения – пьяного воина-землепашца Никола Шовена, горланящего в клубе бонапартистские песни Поля-Эмиля и Пьера-Жана[516]. Очевидно, что корни французского и русского шовинизма, наиболее ярко представленного в жанре литературных «солдатских песен», восходят к периоду (травмам и триумфам) наполеоновских войн.
В свою очередь, меланхолические куплеты французского оригинала резонировали с настроениями Пушкина и многих его современников – воспоминания об утраченной героической эпохе, увиденной с другой, противоположной, исторической точки зрения. Этот элегический характер «народной» песни с сентиментальным повтором «ты помнишь?» нашел отражение в нескольких пушкинских произведениях 1830‑х годов и достиг высшей точки в незаконченном лицейском воспоминании «Была пора: наш праздник молодой…» (октябрь 1836 года), где место участников великих событий прошлого занимают восторженные (и уже далеко не молодые) свидетели последних:
Вы помните: когда возник лицей,
Как царь для нас открыл чертог царицын,
И мы пришли. И встретил нас Куницын
Приветствием меж царственных гостей.
Тогда гроза двенадцатого года
Еще спала. Еще Наполеон
Не испытал великого народа —
Еще грозил и колебался он.
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас… и племена сразились,
Русь обняла кичливого врага,
И заревом московским озарились
Его полкам готовые снега.
Вы помните, как наш Агамемнон
Из пленного Парижа к нам примчался.
Какой восторг тогда пред ним раздался!
Как был велик, как был прекрасен он,
Народов друг, спаситель их свободы!
Вы помните – как оживились вдруг
Сии сады, сии живые воды,
Где проводил он славный свой досуг…[517]
Иными словами, «фальшивый Беранже» уловил и канонизировал ностальгическую «мелодию» конца 1820‑х годов, а Пушкин (тут мы окончательно встаем на сторону тех исследователей, которые атрибутируют поэту этот провокативный стихотворный палимпсест), по своему обыкновению и в русле наметившегося государственно-националистического милитаристского поворота русской культуры, ему «подсвистнул» на барковско-казачий манер (правда, если говорить беспристрастно, свистнуто это было довольно средне), породив ненароком шумную ресентиментально-агрессивную «народную» поэтическую традицию.
«Самостоянья щит»Был ли Пушкин национал-словотворцем?[518]
Пока гробы вносят, Борис обращается к залу:
Два чувства дивно близки нам —
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
Рассматривает ткань на платье Владимира Мономаха.
Мать честная! Вы посмотрите, как платье сохранилось… Вот раньше делали, не то что сейчас…
Вычеркнутая строфа
В 1903 году известный филолог-славист, профессор Санкт-Петербургского университета И. А. Шляпкин опубликовал на основании сохранившихся черновых вариантов свою реконструкцию напечатанного П. В. Анненковым в 1855 году фрагмента болдинского стихотворения Пушкина «Два чувства дивно близки нам…», тесно связанного с программными размышлениями поэта, нашедшими отражение в «Моей родословной» и других произведениях начала 1830‑х годов:
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека, —
Залог величия его.
Животворящая святыня!
Земля была без них мертва;
Без них наш тесный мир – пустыня,
Душа – алтарь без божества[520].
Эта смелая и весьма сомнительная реконструкция, ставшая впоследствии чуть ли не иконическим выражением пушкинского «домашнего» патриотизма, вызвала резко отрицательный отклик П. Е. Щеголева в статье «Ненаписанные стихотворения Пушкина». В них известный пушкинист увидел «совершенное отсутствие поэзии; это – проза, и при том плохая», и заявил, что на их основе никак нельзя делать «заключения о росте национально-патриотического сознания Пушкина», которыми проникнута вся брошюра Шляпкина – профессора, отличавшегося консервативными убеждениями[521].
Из восстановленных Шляпкиным стихов едва ли не наибольшей известностью пользуется вычеркнутая Пушкиным «строфа» о «самостояньи человека», причем слово «самостоянье», встречающееся всего лишь один раз в творчестве поэта, почитается исследователями и комментаторами самых разных взглядов и методологий как его собственный неологизм, введенный в русскую культуру.