Юрий Лотман: «Слово самостоянье, созданное Пушкиным, замечательно выражает понятие гордости, чувства уважения к себе, соединения культуры с ценностью родного дома»[522].
Сергей Бочаров: «слово „самостоянье“‚ по-видимому, образовано, создано поэтом в этом тексте как пушкинский неологизм, чем, разумеется, повышена его ценность в составе „словаря языка Пушкина“»[523].
Валентин Непомнящий: «Есть одно пушкинское слово, которое не вошло в словари. … Слово это „самостоянье“, одно из центральных пушкинских слов»[524].
По мнению Ирины Сурат, «само слово „самостоянье“ является пушкинским неологизмом и больше нигде у него не встречается». «Рожденное в процессе художественного осмысления личного опыта» (болдинские хлопоты о будущем семействе), это слово «получает сильный акцент и особый статус в энергетически насыщенном, но лексически традиционном контексте окружающих его стихов»[525]. Заключение Сурат вошло в ее статью об этом стихотворении, напечатанную в «Пушкинской энциклопедии»:
«Самостоянье» – созданное Пушкиным слово, имеющее аналоги в других его высказываниях: «наука первая» «чтить самого себя» («Еще одной высокой, важной песни…», 1829 [перевод фрагмента «Hymn To The Penates» Роберта Саути. – И. В.]), «независимость и самоуважение» («Вольтер», 1836)[526].
Со второй половины 1820‑х годов эта тема тесно переплетается у Пушкина с темой памяти и истории (наследственных гробов) – от «Бориса Годунова» до кладбищенского стихотворения «Вновь я посетил…» (1835).
Толкователи понимают пушкинское слово по-разному, часто в зависимости от собственных убеждений: «английское» чувство самоуважения (Борис Энгельгардт[527]), внутренней свободы, дома (Лотман), чувство «независимости поэта от любого внешнего давления» (М. Г. Альтшуллер)[528], сохранение и самоутверждение себя как личности (Г. П. Макогоненко), «неповторимость и значимость [человека] посреди множества ему подобных существ окружающего мира» (В. А. Кошелев[529]), «ключевая» антропологическая формула «философии личности» (Сурат)[530], «эквивалент заимствованному и неясному в русском языке слову „амбиция“» (В. Захаров)[531], «одиночество и свобода» (Лев Лосев)[532], «самодостаточность», «связь соборного начала с индивидуальной, личной духовной жизнью» (С. Франк)[533] и (куда без этого) «чувство собственного духовного достоинства», включающее гордость за родину и его армию (Иван Ильин)[534].
Мы не собираемся ни уточнять или оспоривать эти программные дефиниции, ни предлагать какие-то новые эдиционные решения, связанные с этим фрагментом, но хотели бы проверить общий для всех толкователей тезис, согласно которому слово «самостоянье» придумано и введено в русский язык Пушкиным, ибо его нет ни в одном существующем словаре.
«Вещее слово»
Начнем с того, что сам Пушкин, конечно, не вводил это слово в русский язык. Стихотворение, в котором оно было использовано, так и осталось в его болдинской тетради незавершенным, причем строфа, включавшая этот «неологизм», была уверенно вычеркнута поэтом. В русский язык это слово вошло благодаря публикации Шляпкина (и опиравшимся на нее изданиям сочинений Пушкина), а еще точнее – благодаря статьям и речам политиков, литературных критиков и философов 1910–1930‑х годов, увидевших в нем credo Пушкина, выражавшее его консервативное политическое сознание. Примечательно, что на протяжении нескольких десятилетий это слово популяризировалось в русской эмигрантской печати («Русская мысль», «Православная Русь», «Возрождение» и др.) как свидетельство национальной гордости поэта – «дивного чувства» «преемственности идей, тем и форм, возникающих из религиозных отечественных глубин»[535].
Для ностальгического эмигрантского восприятия этих стихов весьма показательна эмоциональная речь Ивана Шмелева на торжественном собрании по поводу десятилетия «Возрождения»: «Две-над-цать строчек. Что это?! Да это целая система! Нравственная, философская, религиозная, воспитательная, даже политическая система»[536]. В другой речи, посвященной столетней годовщине смерти Пушкина, Шмелев утверждал: «Если бы нас спросили, о самом важном, чего хотите? – вся Россия, и тут и там, сказала бы: „Себя, самостоянья своего! жизни своей, по воле своей хотим“»[537]. «Только в самостоянии будет жить Россия, – развивал эту мысль друг Шмелева философ Ильин. – Никто ей не поможет. Она должна помочь себе сама: молитвенным подъемом и действенной волей…»[538]
Иное, метафизическое, значение придал пушкинскому слову Вячеслав Иванов в военном цикле стихотворений «Римский дневник 1944 года»:
Так вызывал ты Сатану,
Свет-Михаил, на поединок.
И днесь, архистратиг иль инок,
Ты к духу держишь речь одну:
«Отважен будь! Отринь двуличье!
Самостоянью научись!
В Христово ль облекись обличье —
Или со Зверем ополчись»[539].
В Советском Союзе отрывок Пушкина, печатавшийся в собраниях сочинений поэта в редакции Т. Г. Цявловской, оказался идеологически востребованным в период Отечественной войны. Он последовательно включался в патриотические литературные антологии («Родина: Сборник высказываний русских писателей о родине», 1942; «Русские поэты о родине: Антология», 1943; «О родине: Сборник высказываний писателей народов СССР», 1944). В 1945 году «Журнал московской патриархии» (только что воскрешенной И. В. Сталиным под надзором органов безопасности) назвал его «вещим словом», очеловечивающим людей. Со второй половины XX века пушкинское слово «самостояние» стало активно использоваться как метафизический или экзистенциалистский термин – русский аналог хайдеггеровского Insichstehen (всестояние)[540]. Оно часто фигурирует в названиях статей и книг философского и (гео)политического толка.
Но был ли Пушкин создателем этого слова? Конечно, можно допустить, что он «сконструировал» (перевел) его как кальку с немецкого Selbständigkeit (или der Selbststand[541]), «заполнив» тем самым недостающую морфологическую ячейку в «периодической таблице» русского языка (самостоянье как антитеза самовластью)[542]. Но проблема заключается в том, что это не вошедшее в русские словари слово было известно задолго до публикации Шляпкина и, главное, до предположительной даты написания пушкинского отрывка (октябрь 1830 года).
Русская история слова
Впервые (насколько мы знаем) оно было использовано в российской печати во второй части ультраархаической «современной поэмы» Павла Свечина (1788–1845) «Александроида» (1828) в описании побед русского воинства над французами при Гжати и Вязьме:
Борьба в преломе… Наблюдатель
На брань роззлобленную зрит:
Что Галл – всех стран завоеватель?
Что Росс – самостоянья щит?
Наполеон всю власть державну,
Всю дерзость злобы своенравну,
Всю душу ада истощил, —
И АЛЕКСАНДР всю мощь закона,
Всю доблесть Царства, мудрость Трона,
Всю Неба полноту явил…[543]
Поэма Свечина, изобилующая, по словам ее первого цензора А. Ф. Мерзлякова, «выражениями и оборотами неправильными и неупотребительными», вызвала насмешки критиков[544], иронически противопоставивших это ископаемое чудище сочинениям Пушкина. В. Г. Белинский в статье о сочинениях Державина писал, что
никто не станет спорить, чтоб содержание «Александроиды» г. Свечина не было неизмеримо выше содержания «Руслана и Людмилы», или «Графа Нулина» Пушкина; но никто также не станет спорить, что «Руслан и Людмила» и «Граф Нулин» – прекрасные поэтические произведения, а «Александроида» – образец бездарности и ничтожности[545].
Еще раньше Николай Полевой заметил, что, по иронии судьбы, поэма Свечина явилась на свет «в одно время» с «Полтавой»[546].
Хотя интерес Пушкина к эстетическому потенциалу одических славянизмов в этот период хорошо известен, едва ли он прочитал свечинскую «Александроиду» и позаимствовал из нее возвышенное слово «самостоянье». Логичнее всего допустить, что это слово витало в языковом воздухе конца 1820‑х годов – эпохи формирования национально-ориентированной литературной традиции, ставящей задачу скорейшего «возвращения» к самобытным истокам после столетнего странствования по Западу.
Действительно, в первой половине XIX века слово «самостояние» использовалось в значении государственной или национальной независимости (субъектности, автономии). Так, в более поздней брошюре А. Д. Черткова о русской нумизматике (1834) упоминаются «монеты Псковския, подобно Новгородским или