времени самостояния с 1424 г.»[547]. В книге Павла Строева «Выходы Государей Царей и Великих Князей Михаила Феодоровича, Алексия Михаиловича, Феодора Алексиевича, всея Руси самодержцев» (1844) говорилось о том, что «в самом Новгороде люди житии (зажиточные), участвовавшие в правлении во времена его самостояния, часто назывались боярами»[548] (в контексте пушкинской идеологии 1830‑х годов здесь примечательна связь родовой аристократии с принципом «самостояния»)[549].
В свою очередь, в статье об императоре Александре, помещенной в «Пантеон знаменитых Современников» Ф. И. Веймара (СПб., 1838), мы читаем, что Венский конгресс, по инициативе царя, «продолжал свои действия, окончательно утверждая права спокойствия и самостояния Европейских Государств»[550].
Иначе говоря, редкое и яркое (а потому заметное) слово «самостояние» в языковом сознании 1820–1830‑х годов имело политический оттенок и означало зрелое, самобытное существование и внутреннее развитие – не качество, как в образованном от прилагательного привычном слове «самостоятельность», а состояние и процесс[551].
Славянская история слова
Здесь следует заметить, что пушкинское употребление этого «высокого» слова удачно вписывается в быстро развивавшуюся традицию «переводов» западноевропейской политической и философской терминологии на славянские языки. В первой половине XIX века оно чаще всего встречается в сербской и украинской (здесь: галицийской) литературе как калька немецкого термина Selbständigkeit. В переведенном с немецкого на славяносербский язык «Руководстве к домостроительству за Мужеский и Женский пол» (1809) мудрый отец наставляет выросшую дочь: «Нынѣ возвышую тебе петнаестъ лѣтъ, и скоро оставлене године помало у Правице и Должности собственнаго самостоянія»[552]. В напечатанной в том же Будиме первой части «Сербске летописи за год 1827» говорится, что «поредакъ у военной службы, коимъ се текъ едва добиено самостояние обдержаши могло, морао е Сенату кромѣ свега на сердце лежати»[553] (интерес Пушкина к сербскому языку и сербской поэзии хорошо известен).
Позднее это слово и его деривативы будут использованы в книге известного «галицького будителя» и реформатора письменного украинского («самостоянной правописи») языка Якова Головацького «Исторический очерк основания Галицко-руской Матице» (1850). Ср.:
в другой части нашей истории, начинающейся съ временъ постраданія нашего самостоянiя политического, черезъ все наше Ляхолѣтіє, конечно намъ есть неустанно предъ очима имѣти, постепенное наше отчужденіе ся сперва политическоє, послѣ такожь и религійноє отъ прочей Руси[554].
(В 1865 году А. С. Петрушевич напишет о галицком периоде Руси: «начиная с XIV столетия, то есть со времен падения нашего политического самостояния»[555].)
Обратим в этом контексте внимание на призыв Богдана Хмельницкого к милым братьям козакам из незаконченной пьесы Николая Костомарова «Украинские сцены из 1649 года» (середина 1840‑х годов):
Чіє серце не обважиться скрухою, помышляючи о судьби града сёго, колись славна и горда столиця вольного и самостоянного народу руського, предкивъ нашихъ, градъ повный злата и срибра и каменіи честныхъ, – теперь бидна руина, могила перешлои славы![556] (публ. 1890).
Можно сказать, что идеологически ближе всего слово «самостоянье» не к церковнославянскому «самобытность» (в значении «самостоятельность»)[557], но к украинским словам «самостойность», «самостiйнiсть» или более редким книжным образованиям «самостоянность» и «самостоянство»[558], обозначавшим у галицких авторов утраченную или обретаемую в борьбе политическую и культурно-лингвистическую независимость от чужеземной власти (прежде всего австро-немецкой и польской, затем московской)[559]. В XIX веке это слово употреблялось и в значении «духовная свобода» («духовная самостійність»), но опять же в контексте восходящей к идеалистической философии Фихте идеи национальной самореализации народа (die selbstständige Fortdauer seiner Nation в его знаменитых «Речах к немецкой нации»[560]).
Английский контекст
Подведем итоги. Мы полагаем, что слово «самостоянье», использованное Пушкиным в вычеркнутых вариантах незаконченного стихотворения, по всей видимости, не является его изобретением, но представляет собой славянизированный по эстетическим и идеологическим соображениям аналог слова Selbständigkeit (Selbstand), встречающийся в русской (по отношению к средневековым республикам Новгорода и Пскова) и славянских литературах пушкинской эпохи[561].
Семантическое экспериментаторство «архаиста» Пушкина, еще в первой половине 1820‑х годов осознавшего необходимость создания русского абстрактного «метафизического языка»[562], заключается в том, что это редкое выразительное слово он перенес из «германского» этнополитического (романтическое, фихтеанское, самостояние нации, языка и государства) контекста в «английский» индивидуально-исторический (родовые пепелища Вальтера Скотта и Роберта Саути как «залоги» самостояния личности, определяемой сословной культурной памятью и ответственностью перед прошлыми поколениями), сохранив при этом его ностальгически-патриотическую окраску (как в антинаполеоновской «Александроиде» Свечина). Такие семантические сдвиги-обновления (неосемантизмы) забытых или маргинальных слов нередки в истории литературы (достаточно вспомнить хлебниковские преображения архаизмов, диалектизмов и украинизмов, вроде слова «самовитый»).
Беловой автограф стихотворения «Два чувства дивно близки нам», переходящий в черновой. Рукописный отдел Института русской литературы РАН. Ф. 244. Оп. 1. № 137. Л. 1. Воспроизводится по: А. С. Пушкин. Болдинские рукописи 1830 года. Т. 3. СПб., 2013. С. 61
Герб рода Пушкиных из дела московского губернского предводителя дворянства. 1799. Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Российской Академии наук. Воспроизводится по: А. С. Пушкин. Болдинские рукописи 1830 года. Т. 1. СПб., 2013. С. 2
Герб Ганнибалов
О том, что в основе этого пушкинского фрагмента, тесно связанного, как известно, с «Моей родословной», лежит именно индивидуальное дворянское (рыцарское), а не национальное чувство, говорит, как мы полагаем, и изображение в нижней части листа геральдического орла – не двуглавого царского, а одноголового, «прусского», с распростертыми крыльями и высунутым языком.
По всей видимости, Пушкин срисовал здесь часть своего фамильного герба или личной печати, полученной в 1830 году от дяди Василия Львовича (в «Моей родословной»: «Под гербовой моей печатью / Я кипу грамот схоронил»).
Орел с высунутым языком был и на гербе его пращура по материнской линии Ганнибала, потомки которого владели селом Захаровым, куда поэт приехал летом 1830 года вскоре после помолвки.
В письме к дочери Н. О. Пушкина от 22 июля 1830 года сообщала о своем старшем сыне:
Он совершил этим летом сентиментальное путешествие в Захарово совершенно один, единственно чтобы увидеть место, где он провел несколько лет своего детства[563].
Отсюда Пушкин ездил в Вяземы князя Голицына (бывшая вотчина Годунова), где похоронен был его младший брат, умерший в 1807 году. Можно предположить, что ностальгическое стихотворение о двух дивных чувствах было задумано поэтом еще до приезда в Болдино, во время его сентиментального путешествия в деревню бабушки Ганнибал.
Как точно заметила И. З. Сурат,
если в статьях и прозе Пушкин говорил об «уважении к мертвым прадедам», «уважении к минувшему» («<Наброски статьи о русской литературе>», 1830), о праве «гордиться славою своих предков» («Отрывки из писем, мысли и замечания», 1827), то в стихах на место «уважения» и «гордости» приходит «любовь», —
и таким образом «разговор о родовой памяти переводится из плана исторического и социального в сферу душевной жизни человека»[564]. Слово «самостоянье» здесь не что иное, как возвышенная форма любимого выражения поэта «сам большой» – сам на своем родовом месте, представитель своего – как уже ему было ясно, обреченного – сословия (отсюда обобщенное «мы» в афористическом тексте), держащего свой щит на наследственной земле, открытой роковым страстям.
В свою очередь, некоторые эмигрантские, поздне- и постсоветские истолкователи этого незавершенного стихотворения, сконструированного консервативно настроенным славистом (Шляпкин в шутку называл себя «старым народником-черносотенцем – в политическом отношении»), гиперидеологизировали слово «самостоянье» как ключ к пушкинской религии и вернули его в национально-патриотический контекст, отождествив семейные пенаты и предания независимой от царя и мнения толпы пушкинской поэтической личности с концептом утраченного и чаемого ими уникального православного самодержавного национального государства: «Великое богатство предков, их опыта, – навеки связало вас, и ведет, если вы подлинно