Призраки Пушкина. Национальный поэт на rendezvous — страница 43 из 55

кровный, ихний».

В результате мимолетное пушкинское слово было положено в основание мифа о государственном национализме поэта, являющемся важной частью российской пропаганды в разные эпохи (вспомним в этой связи недавний концепт «суверенной демократии», популярные идеи полного самообеспечения и счастливой самоизоляции России вплоть до совсем с пылу с жару терминоида «самобытное государство-цивилизация»). Муляжи «отеческих гробов» с маркой «А. С. Пушкин» в этом идеологическом ритуале доставляются, как в крымовской постановке «Бориса», прямо на дом отечественному читателю.

Между тем не стоит забывать, что по какой-то причине строки с этим выразительным словом Пушкин вычеркнул, а стихотворение так и не закончил. Может быть, оно показалось ему чересчур личным (версия Сурат) или чересчур вычурным и навязчиво рассудочным, и прав был Щеголев, полемически связавший «шляпкинскую» конструкцию с ранней пушкинской пародией на нехитрую благочестивую семейную идиллию старшего поэта-современника, описывающую пепелище древнего отеческого замка:

Послушай, дедушка, мне каждый раз,

Когда взгляну на этот замок Ретлер,

Приходит в мысль, что, если это проза,

Да и дурная…[565]

Чечерейцы и камукинцыКаталог горских народов в этнологическом воображении русского романтизма

Than them wot sings

«Chim chim cheree

Chim cheroo!»

Песенка из фильма «Мэри Поппинс»

Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет.

Гоголь Н. В. Мертвые души [VI, 22].

«Русская Империя наша», говорится в саркастическом зачине «Петербурга» Андрея Белого, «есть географическое единство, что значит: часть известной планеты». Она

заключает: во-первых – великую, малую, белую и червонную Русь; во-вторых – грузинское, польское, казанское и астраханское царство; в-третьих, она заключает… <…> прочая, прочая, прочая[566].

В этой работе мы обратимся к одной из «прочих» – самых прекрасных, самых желанных и самых возвышенных – составляющих этой империи в российской культурной мифологии пушкинской эпохи и постараемся реконструировать происхождение, исторический контекст и литературную судьбу туманного «кавказского видения», лежащего в основании русского ориентального воображения[567]. Отправной точкой нашего анализа будет странный «крипто-этнологический» (то есть выясняющий происхождение и культурное функционирование вымышленных народов) сюжет, показывающий, из чего был сделан и кем «населен» Северный Кавказ в сознании русских романтиков и как связаны романтическая фантазия и воображаемые поэтические путешествия с научной географической и этнографической литературой (описаниями и каталогами народностей) и государственной политикой конца XVIII – начала XIX века. Мы также хотели бы поставить в этой статье вопрос об эволюции русского имперского этнологического воображения, населяющего и обживающего (разукрашивающего, персонализирующего, озвучивающего, переписывающего в разных смыслах этого слова) колониальный (или подлежащий колонизации) экзотический пейзаж[568].

Список Жуковского

В 1814 году в «Вестнике Европы» было напечатано послание В. А. Жуковского «К Воейкову» («Добро пожаловать, певец!»), считающееся, наряду с державинской одой «На возвращение графа Зубова из Персии» (1797), одним из главных источником «кавказского текста» в русской литературе[569]. Кульминацией ориентального эпизода этого длинного описательного стихотворения (от навеянных Г. Р. Державиным стихов «Ты зрел, как Терек в быстром беге» до «Готовясь на убийства новы») является своеобразный каталог воинственных народов, живущих в долинах вокруг «двуглавого Эльборуса»:

<…> Но там, среди уединенья

Долин, таящихся в горах,

Гнездятся и Балкар, и Бах,

И Абазех, и Камукинец[570],

И Карбулак, и Абазинец,

И Чечереец, и Шапсук.

Пищаль, кольчуга, сабля, лук

И конь, соратник быстроногий,

Их и сокровища и Боги;

Как серны скачут по горам,

Бросают смерть из‑за утеса;

Или по топким берегам

В траве высокой, в чаще леса

Рассыпавшись, добычи ждут!

Скалы свободы их приют;

Но дни в аулах их бредут

На костылях угрюмой лени;

Там жизнь их – сон; стеснясь в кружок

И в братский с табаком горшок

Вонзивши чубуки, как тени

В дыму клубящемся сидят

И об убийствах говорят

Иль хвалят меткие пищали,

Из коих деды их стреляли;

Иль сабли на кремнях острят,

Готовясь на убийства новы[571].

В тексте «Вестника Европы» фонетически аранжированный каталог «хищных» обитателей долин (своеобразная звуковая имитация экзотической для русского читателя речи[572]) сопровождался примечанием, атрибутируемым адресату и публикатору послания А. Ф. Воейкову: «Народы, обитающие в Кавказских горах, по большей части Магометане» (С. 101).

В программной статье о художественном слове Борис Эйхенбаум ссылается на выделенные выше курсивом стихи Жуковского как «интересный пример целого построения на основе таких звуковых сочетаний», географические ассоциации которых не имеют значения в поэтической речи:

Чем отличается это от «сеньки беньки си кальца»? Разве нужно знать, что это за племена и есть ли они на самом деле? И даже если мы, из любопытства, наведем справки в словаре – разве поэтическое значение этих слов станет для нас новым?[573]

Отталкиваясь от риторического вопроса Эйхенбаума, мы постараемся показать, что хотя (чисто)-поэтическое (фонетическое) значение, может быть, и не изменится, но выяснение этнологической основы этих стихов может высветить их идеологический и исторический смысл и сфокусировать романтическую оптику автора.


Как показал Бенедикт Андерсон, подобного рода национальные реестры (например, «„малайцы“, „яванцы“, „сакай“, „банджары“, „бойянцы“, „мандайлинг“ [sic!], „кринчи“ [sic!], „джамби“, „ачинцы“, „буги“ и „другие“») в политической риторике XIX века представляли собой колониальную «модель сотворения» образа подвластного Другого. «Рожденные воображением (невнятно) классифицирующего ума колониального государства», эти этикетки-«идентичности» «ожидали своей реификации, которая вскоре стала возможна благодаря имперскому административному проникновению»[574]. Подобную классификаторскую «страсть» мы наблюдаем и в кавказском списке Жуковского, представляющем колониальный реестр «нецивилизованных» горских народов в поэтической (используя выражение Романа Якобсона) функции.

Чьи же звучные тени вышли из чернильницы никогда не видевшего ущелий Эльборуса далекого от политики поэта?

«Кавказский союз»

Уже современники Жуковского пытались внести в его «каталог» некоторую терминологическую ясность. Адресат послания Воейков в своем стихотворном ответе сузил этот список до одного этнонима:

Я зрел Кавказ – передо мною

Вставали горы из‑за гор.

Козбек и Ульборус блестящей белизною

Одежды ослепляли взор;

Чело[575] из туч приподнимали —

И свод небес на раменах держали <…>

Здесь все ужасное величие Природы:

Ущелья, озера, вертепы средь лесов,

Обитель дикая свободы

Черкесов и орлов;

И зря аулы дерзновенны,

Как гнезда птиц, к скалам нависшим прилепленны,

Себе не верит взор.

(Послание к моему другу-воспитаннику о пользе путешествия по Отечеству, 1818)[576]

Арзамасский староста В. Л. Пушкин использовал один из экзотических этнонимов Жуковского в шуточных дорожных стихах, написанных на заданные рифмы «в присутствии пьяного капитана, который был с Суворовым в Англии»:

Душою Ангел он и нравом не бурлак,

И станом гибок он, как горец, карбулак[577].

В 1821 году К. Ф. Рылеев перефразировал описание кавказцев у Жуковского в своем стихотворном послании «Пустыня (К М. Г. Бедраге)», опубликованном в «Соревнователе просвещения» (часть этих народностей у Рылеева получила соответствующие их стереотипическому «характеру» эпитеты):

Ко мне герой Кавказа,

Которого в горах

Ни страшная зараза,

Ни Абазех, ни Бах,

Ни грозный Кабардинец,

Ни яростный Лезгин,

Ни хищный Абазинец,

Среди своих долин

В шесть лет не в силах были

Дух твердый сокрушить[578].

Вместо загадочного «камукинца» (или «камуцинца») Жуковского у Рылеева стоит реальный «кабардинец» (и отсылка к недавней эпидемии чумы, опустошившей кавказские аулы), а «чечерейца» вообще нет. (Попутно заметим, что комментаторы рылеевского стихотворения не увидели в нем цитату из послания «К Воейкову».)

Наконец, А. С. Пушкин, варьировавший и развивший в «Кавказском пленнике» (публ. 1822) мотивы послания «К Воейкову», привел «список» Жуковского в пространной выдержке из этого «прелестного» произведения, помещенной в восьмом примечании к поэме (к стихам: «И в их кругу колосс двуглавый, / В венце блистая ледяном, / Эльбрус огромный, величавый, / Белел на небе голубом»):