Чаще всего то состояние, которое мы называем виной, не подходит под две вышеописанные модели (отважное признание нанесенного другим вреда или теневого содействия сознательно отвергаемому злу). Этот тип вины, как мы отмечали ранее, чаще всего проявляется соматически, как тошнота, дрожь в конечностях и даже головокружение. Соматика – один из признаков активизации комплекса, и поэтому мы зачастую отвлекаемся на физиологические и энергетические состояния, забывая о его психологических корнях, его глубокой укорененности в нашей истории и архаических тревогах.
Именно это состояние мы и называем чувством вины, хотя по сути это – эпифеноменальная реакция на первичный феномен, своеобразная система оповещения, всегда следующая за изначальным звуком клаксона. Часто люди чувствуют вину, когда отказывают другим, произносят слово «нет», когда они злятся или отказываются от семейных ценностей и т. п. Вспомним, что наше элементарное ощущение собственного «Я», наша интернализированная программа себя и другого, наши защитные механизмы – все это происходит из неких мест и мгновений бессилия, сверхобобщающих императивов, которые получают силу за счет постоянного воспроизведения. Когда, будучи еще детьми, мы служим нашим нарциссическим интересам, то быстро начинаем ощущать границы собственных возможностей, присутствие различных сил вокруг нас, а также их способность наказывать или одобрять.
Изначально спонтанное и естественное состояние вдруг становится опасным, и мы отчуждаемся от самих себя. Один из моих пациентов рассказал, что в детстве любил громко и задорно петь, выходя на крыльцо дома. Но однажды мать накричала на него и приказала заткнуться. Он подумал тогда: «Я больше никогда не буду петь!» Глупая ситуация, необоснованная раздражительность – все это привело к тому, что в школе, когда учитель попросил его спеть, он не смог выдавить из себя никакого звука. Одноклассники подняли его на смех, а учитель воспринял это как акт неповиновения и наказал его (в то время телесные наказания еще практиковались). На первый взгляд этот эпизод не кажется чем-то особенным, но те из нас, кто научился глубже заглядывать в человеческую психику, знают, как подобные происшествия отражаются на всей последующей жизни.
Подобные встречи с принципом власти, неизбежные в процессе социализации, приводят к интернализации всякого рода ограничений, блокирующих естественное самовыражение. Человек может на долгие годы потерять связь с психикой, перестать прислушиваться к ней, отчуждаться от собственной эмоциональной жизни. Коль скоро чувства – это естественные спонтанные сообщения психики, то не мы их выбираем, а они нас. А значит, подавление и сдерживание чувств способствует отдалению от себя. И то, что называется виной, представляет собой выражение автономности этой защитной системы, которая охраняет нас от возвращения в бесплодные земли изоляции и страха. Таким образом, когда возникает естественный импульс к самовыражению, рука метафорически вытягивается и сдерживает движение, как бы защищая от необдуманности. Эпифеноменальное чувство огорчения представляет собой что-то вроде утечки элементарного чувства тревоги. Все эти схемы срабатывают за секунду, контейнируя действие, выражение или ценность. В результате мы получаем способность справляться с тревогой, но платим за это отчуждением от самих себя. Чувство вины за отказ другому человеку на самом деле является защитой от возможного неудовлетворения другого, которое приведет к наказанию и осуждению. Такой отказ от зрелой позиции в лучшем случае представляет собой сверхобобщение, а в худшем – постоянный паранойяльный страх. Но не стоит недооценивать силу этих архаичных чувств и разного рода защиты от архаичных чувств, которые позволяют взять текущее мгновение и наложить на него парадигму прошлого бессилия.
Учитывая, что всех нас учат быть милыми, а не настоящими, уступать, а не утверждать, этот тип вины является мощнейшим наваждением современности. Нам не стоит слепо отрицать существование призраков, когда все наши решения и поступки определяются постоянным присутствием этих навязчивых сущностей.
Вина как защита от архаических императивов тревоги и страха отражает необходимое состояние, которое переживает каждый ребенок. Впоследствии это состояние выражается как негласный запрет быть самим собой. Единственный выход – напрямую задать следующий вопрос: «Кого (или чего) я боюсь в данный момент?». Зачастую страх растворяется перед лицом наших взрослых навыков, способностей и возможностей, но даже в этом случае мы можем почувствовать, как старые парадигмы переносятся на нынешние отношения с людьми, институтами и обществом в целом. Многие дети растут, постоянно слыша вопрос «а что другие подумают?». Как сильно это влияет на их последующее отношение к миру? Обычно, изгнав страхи, мы начинаем представлять неудобство для кого-то другого[45]. Этот факт разрушителен для ребенка и неприятен для взрослого, и мы постоянно фантазируем на тему, что могло бы произойти. Но мы должны постоянно помнить, что неудобство, недовольство другого стерпеть можно и нужно, коль скоро мы стремимся к зрелости и внутренней цельности.
Когда мы вспоминаем о том, что эти продуманные, но регрессивные силы были изначально призваны защитить нас, мы сможем понять себя и других, но надо вспомнить и о том, что эти защитные механизмы не позволяют нам по-настоящему жить. И тогда нам приходится встретиться с призраками лицом к лицу. В страхе нет ничего дурного, страх – часть человека. Но нельзя подчинять страху всю свою жизнь.
Ребенок должен делать то, что до́лжно. В современном мире, чтобы быть человеком с принципами, а не эмоционально-нравственным хамелеоном, необходимо принимать решения, не думая об одобрении других. Эта тревога (angst), поднимающаяся по телу, может усилиться и парализовать нас. Но подобное чувство вины по сути своей неподлинно. Юнг говорил, что невроз – это жизнь, направленная на избегание подлинного страдания. Невроз никак не связан с неврологией, невроз есть внутренний раскол. Подлинное страдание означает возрождение старых тревог и страхов и отказ от регрессивных защитных механизмов, приводящее к переживанию истины. Все мы околдованы этими призраками и наваждениями, которые возвращают нас в детство. Начиная с ними бороться, мы перестаем чувствовать вину за предательство своих внутренних ценностей. Однажды осознав призрачные навязчивости вины, мы больше не будем под них прогибаться.
Тем не менее мы должны сохранять способность чувствовать вину. Без этого дара, этого необходимого балласта, мы можем далеко унестись в облака нарциссизма и наивности. Вина способна раздавить, уничтожить, но она же способна и развить более дифференцированное сознание. Вот, что написал об этом Юнг: «Человек виновный… избран родильным местом прогрессирующего воплощения, – а не человек безгрешный, уклоняющийся от мира и не приносящий дани жизни: в таком темный Бог не найдет себе места»[46]. Человек без вины либо совсем незрелый в своем развитии, либо никогда не жил по-настоящему, а значит, не имеет ни малейшего шанса причаститься процессу воплощения.
Двадцать лет тому назад я написал книгу об особых трудных и беспокойных местах, в которые душа частенько забредает в ходе долгого путешествия, называемого жизнью. «Душевные омуты» описывают такие заболоченные области, как депрессия, вина, тревога, утрата, зависимость, предательство и др. После выхода этой книги мне пришло письмо от читателя: «Почему вы ничего не написали о стыде?» «Ха, – подумал я. – почему не написал? Так это же очевидно». Однако над этим вопросом я потом долго размышлял и до сих пор думаю. В итоге я пришел к выводу, что бессознательно сопротивлялся упоминанию чувства стыда, не хотел вспоминать об этом переживании. Но здесь я специально коснусь этого вопроса.
Я, как многие другие и как мои родители, вырос в атмосфере постоянного чувства стыда. Моя мать потеряла своего отца очень рано, так и не узнав его. Ее мать (моя бабушка) была портнихой, и моя мать ходила в школу в платьях, сшитых из половых тряпок. Она рассказывала, что долгое время не знала, что означала некая странная помета, которую она видела в школьном журнале напротив своего имени. Уже потом, она узнала, что помета обозначала ее как малоимущую. Когда мы проезжали с ней мимо государственной психиатрической больницы города Джексонвиля, где однажды лежал ее отец, она сказала: «Запомни это место, скоро ты будешь приезжать сюда навещать меня». (Мама туда не попала, а вот мой брат Алан долгое время проходил там интернатуру.) Семья пользовалась поддержкой государства задолго до появления социального страхования и разного рода федеральных программ, и эту систему поддержки мы воспринимали как нечто само собой разумеющееся. По разным поводам моя мать стыдила меня при других людях и отбивала желание заниматься много чем, включая спорт и многое другое. Один соседский мальчик считался у нас особенным, потому что брал уроки игры на тромбоне, а всякий, кто мог себе это позволить, слыл в классе особенным. И я потакал чувству стыда, думая о том, что мне никогда не сравняться с этим мальчиком, хотя что жил он по соседству. (В то же время его мать стыдила его за то, что его волосы вились не так сильно, как у меня.)
Отец, который всегда хотел быть врачом, не закончил и девяти классов из-за того, что у его семьи были финансовые трудности. В тринадцать лет его отправили работать, и он занимался этим до конца своих дней. Несбывшиеся мечты приносили ему много горя и печали, но он никогда не жаловался, работая всю жизнь на конвейере тракторного завода. Однажды, когда мне было двенадцать лет, я выучил стихотворение Уильяма Эрнеста Хенли под названием «Непокоренный», которое затрагивало нечто важное внутри меня. Я прочитал его вслух своим родителям, и они в один голос призвали меня забыть это стихотворение как можно скорее, потому что «жизнь совсем не такая, лучше от нее ничего не ждать». И потом в университете, общаясь с ребятами, которые не боялись ждать чего-то от жизни, я испытал культурный шок. Одно из глубочайших переживаний стыда связано с конкретным эпизодом из моего детства. Однажды в конце августа я был у отца на заводе, и ужасный жар, да и вся эта атмосфера шума, влажности и духоты так сильно мне надоели, что я сказал: «Хорошо, что скоро сентябрь, и я опять пойду в школу». «Для меня сентябрь не настанет никогда», – смиренно произнес отце без намека на укор или упрек. До сих пор я сожалею о том, что тогда лишний раз напомнил ему о тяжести его судьбы. И эти строки – мое публичное извинение перед ним.