Поджарая, как волчица, и очень старая белая сука сторожит ворота моего дома по ночам. Ее все знают. Со всеми жителями нашей округи она играла, когда они были мальчишками и девчонками. Она была здесь и охраняла дом в тот день, когда я пришел договариваться с хозяевами насчет аренды. Они сказали, что и предыдущие арендаторы получали ее в придачу к дому, а причина ее преданности этому месту кроется в том, что родилась она здесь же, в дровяном сарае за домом. Неважно, как с ней обращались, – она служила всем хозяевам не за страх, а за совесть. О еде она не особо беспокоилась – многие семьи, жившие на нашей улице, каждый день ее подкармливали.
Характер у нее тихий и нескандальный, днем она никому не доставляет неудобств. Это костлявое существо с острыми ушами и довольно тяжелым взглядом красивым никак не назовешь, но все ее любят. Дети катаются на ней верхом и вообще вытворяют невесть что, но никто не слышал, чтобы она хоть раз зарычала на ребенка, зато чужим людям рядом с ней как-то неуютно. В награду за свое терпеливое добродушие она получает любовь всей округи.
Раз в полгода к нам наведываются охотники за бездомными собаками, но тут все соседи горой встают на ее защиту. Однажды жизнь ее висела совсем на волоске, но вовремя подоспела жена кузнеца и уговорила полицейского, руководившегося охотой, оставить суку в покое. Полисмен долго сомневался, но в конце концов дал дельный совет – написать прямо на собаке имя ее хозяина.
– Тогда мы ее в следующий раз не тронем, – сказал он. – Чья она?
Но как раз на этот вопрос ответа не было. Она принадлежала всем и в то же время оставалась ничьей. Ей везде были рады, но никто не мог назвать себя ее хозяином.
– Ну, хорошо, – сказал озадаченный полицейский, – у нее ведь есть дом?
– Да, конечно, – закивала жена кузнеца, – она живет вон там, в доме иностранца.
– Ну вот его имя и напишите, – предложил полицейский.
Так и получилось, что левый бок белой псины украсило мое имя, написанное большими иероглифами. Однако жители посчитали, что такой защиты будет маловато. Тогда монах из соседнего храма красиво написал на правом боку название храма, а кузнец добавил рядом название своей лавки. Зеленщик подумал и пририсовал собаке на груди идеограмму «восемь сот», представляющую принятую аббревиатуру слова «уаоуа», т. е. «продавец овощей», поскольку считается, что у каждого зеленщика должно быть в лавке не меньше восьмисот единиц разного товара. В результате собака наша стала выглядеть довольно необычно. Зато соседи посчитали, что теперь она достаточно защищена всей этой каллиграфией.
На мой взгляд, у нее только один недостаток: она воет по ночам. Наверное, ей нравится выть, и можно ли не пожалеть ее за это жалкое удовольствие? Поначалу я пытался отучить ее от этой привычки, но она как-то несерьезно отнеслась к моим попыткам, и я махнул рукой. Ну не бить же ее, в самом деле!
Вот только вой донимал меня не на шутку. Он неизменно рождал во мне ощущение смутного беспокойства, верного предвестника ночных кошмаров. Чем-то эти заунывные звуки пугали, поднимая из глубин моего существа суеверный страх. Это может показаться нелепым – подумаешь, собака воет! – но если бы вы хоть раз услышали ее ночью, вы бы так не думали. Это не обычный вой уличной собаки. Все-таки эта псина вела свой род от волков и сохранила немало диких черт своих предков.
Она издавала совершенно особые звуки. Получалось жутко. В Старом Свете собаки так не воют. В голосе нашей суки слышались отголоски безмерно далекого прошлого. Это был особый, изначальный вопль животных, которых человек так и не сумел приручить. Начиналось все с какого-то придушенного стона словно из кошмарного сна, потом звук нарастал, поднимался и переходил в длинное завывание, похожее на заунывный вой зимнего ветра в горах, неожиданно сменяясь сдавленным фырканьем. Увертюра заканчивалась. Начинался собственно вой, но теперь звуки становились выше, и дикости в них прибавлялось, а потом – внезапный переход к свирепому хохоту, заканчивавшемуся жалобным рыданием. Ужас порождала именно несовместимость звуков; демонический хохот, переходящий в рыдания, наводил на мысли о безумии. Я думал о том, как же это все уживается в душе одного существа. При этом я знал, что она любит меня и, если понадобится, без колебаний отдаст за меня свою незадачливую жизнь. Если я умру, она будет горевать. Но только не так, как другие вислоухие псы. Она куда ближе к Природе. Доведись ей остаться один на один с моим бездыханным телом в каком-нибудь глухом месте, поначалу она предалась бы скорби по усопшему другу, но потом, исполнив эту обязанность, утешила бы свою печаль самым естественным образом – сожрала бы ненужное мясо, разгрызая кости длинными волчьими зубами. Ну а после, с чистой совестью, уселась бы на камень повыше и вознесла к Луне заупокойный плач своих диких предков.
Ее стенания порождают во мне не только мистический ужас, но и странное любопытство – ведь я отчетливо слышу постоянное чередование необычных гласных звуков. Они всегда следуют в одном и том же порядке и явно представляют смысловую форму собачьей речи. И вообще это не вой, а песня, наполненная нечеловеческими мыслями и чувствами, понять которые человеку не дано. А вот другие собаки ее прекрасно понимают и отвечают иногда настолько издалека, что только напрягая слух, можно уловить слабые ответные голоса. В этой собачьей арии немного «слов», если их можно так назвать, но судя по эмоциональному воздействию на слушателей, выражают они очень многое. Возможно, в ней говорится о древних запахах, об испарениях земных недр, о таинственных эманациях древней земли, не доступных восприятию грубых человеческих чувств, об импульсах неведомой воли, тревожащих призраки древних волков в свете огромных молодых лун.
Если бы мы могли понимать собачьи чувства и мысли, мы бы поняли, наверное, и причину той тревоги, которую вызывает в нас собачий вой. Но наши чувства слишком разные, и нам никогда не узнать причины. Мы можем высказывать предположения, лишь смутно догадываясь, что именно нас тревожит. Некоторые звуки в этом протяжном крике – самые жуткие из них – странным образом напоминают крик человека в агонии, объятого предсмертным ужасом. У нас есть основания полагать, что крик вообще является для человека формой выражения страха. Интересно, что почти во всех странах, включая Японию, народная молва объясняет собачий вой способностью собак видеть страшное, но незримое для человека – проявление божественной воли и явление духов и призраков. Единодушие подобных суеверных заблуждений позволяет предположить, что тревога, которую мы испытываем, слушая собачий вой, это предощущение ужаса сверхъестественного. Сегодня наше просвещенное сознание трудно напугать сверхъестественным, мы понимаем, что современный человек из плоти и крови показался бы средневековому обывателю куда более невероятным, чем старый, привычный призрак. И все же где-то глубоко в нас дремлет первобытный страх перед непостижимым миром и отзывается эхом, стоит прозвучать в ночи жуткому звериному вою.
Чтобы там не видели собаки из того, чего не может видеть человек, это не имеет ничего общего с нашим представлением о призраках. Собаки скулят и вздрагивают не потому, что узрели незримое для человека. С анатомической точки зрения в собачьих глазах нет ничего необычного. Зато собачий нос неизмеримо превосходит людское обоняние. Всеобщая убежденность в сверхчеловеческой восприимчивости собак справедлива, но дело тут не в зрении. Собака действительно может выть от ужаса, но этот вопль означает: «Я чую их!», а вовсе не «Я вижу их». Ведь действительно нет ни единого доказательства, что собака видит то, что не может видеть человек.
Однако когда совсем рядом раздается в ночи вой нашей белой суки, я неизменно задумываюсь: а не видит ли она каким-то особым внутренним зрением что-то по-настоящему жуткое, что-то такое, что мы инстинктивно стараемся держать подальше от нашего рационального сознания? Что-то безмерно отвратительное, связанное с изнанкой жизни? А бывает, что ее протяжный вопль представляется мне не просто собачьим криком, а голосом Закона, словом самой Природы, той самой, которую наши поэты безответственно и поспешно окрестили любящей, милосердной и божественной. Может быть, она и божественна, во всяком случае, в том смысле, что принципиально непознаваема, но уж конечно вовсе не милосердна и тем более не любвеобильна. Может быть, поэтам наш мир и в самом деле представляется красивым со всеми его любовными историями, надеждами, воспоминаниями, прекраснодушными порывами, высокими устремлениями и прочими идеалами, но скажите на милость, что такого прекрасного можно усмотреть в том факте, что жизнь – это бесконечная череда убийств, что любая самая нежная привязанность, любой благороднейший энтузиазм, самый достойный альтруизм просто не могут существовать без пожирания чужих жизней, без постоянной подпитки мясом и кровью? Жизнь может продлевать себя только за счет других жизней. Можете считать свое происхождение сколько угодно божественным, но куда вы денетесь от этого закона?
Если угодно, станьте вегетарианцем; вам все равно придется употреблять в пищу растительные формы жизни, тоже наделенные чувствами и стремлениями. Попробуйте употреблять в пищу что-нибудь, вовсе не содержащее животных и растительных компонентов, и ваше пищеварение прекратится. Вы даже пить не сможете, не отбирая при этом мириады мельчайших жизней. Будете меня ненавидеть за эти слова? Ну что же, в этом не будет ничего нового, ведь по натуре мы – каннибалы. Все создания в мире суть Одно, поэтому поедаем ли мы плоть растений, рыб, рептилий, птиц, животных или человека – конечный итог один и тот же. Да и конечный итог любой жизни один и тот же. Каждому созданию, похороненному в земле, в море или сожженному на огне, предстоит стать чьей-то пищей, ее поглотят не раз и не два, а бесчисленное число раз. Обратите взор к земле, которую мы попираем ногами, из которой мы вышли, подумайте о биллионах живых существ, восставших из нее и снова обратившихся в прах, чтобы питать то, что, в свою очередь, станет нашей пищей. Мы вечно вынуждены поглощать прах наших предков, и нет этому конца!