Жена даймё умирала. Она знала, что умирает. Уже второй год она не вставала с постели. А в саду цвели вишни. Женщина лежала и думала о деревьях, усыпанных белыми цветами, о весне, о детях… и о новой наложнице мужа, красотке Юкико девятнадцати лет от роду.
– Жена, дорогая моя, – обратился к ней даймё, – ты так настрадалась за эти годы! Мы делали для тебя все, что могли, – за тобой ухаживали день и ночь, молились и постились ради тебя, но, видишь, наши заботы не принесли тебе облегчения. Лучшие лекари старались победить твою болезнь, и все тщетно. Видимо, твой конец недалек. Я знаю, тебя печалит мысль о том, что придется покинуть этот «горящий дом» , как мудро назвал наш мир Будда, но еще больше печалит нас твой скорый уход. Не сомневайся, я прикажу исполнить все надлежащие обряды, чтобы облегчить тебе новое перерождение, все мы будем неусыпно молиться, чтобы тебе не пришлось бродить в темных мирах, а сразу отправиться на Небеса и обрести Будду в себе.
Слова даймё были полны нежности. Больная внимала ему с закрытыми глазами и ответила едва слышно, тоненьким голоском, похожим на писк полевой мыши.
– Дорогой мой муж! Я очень благодарна тебе за твои добрые слова… Все это правда… моя болезнь затянулась и все это время за мной заботливо ухаживали… Теперь, когда смерть моя близка, мне не хотелось бы сворачивать с Пути Истины… Наверное, грешно думать о мирском в такое время… но у меня есть последняя просьба… Позови Юкико… ты знаешь, она мне как сестра. Хочу поговорить с ней о домашних делах…
Юкико тотчас явилась по зову господина и по его знаку опустилась на колени рядом с постелью больной. Жена даймё открыла глаза и долго смотрела на молодую девушку.
– Ну вот и Юкико, – проговорила она слабым голосом. – Я рада видеть тебя, милая. Наклонись ко мне, я не могу громко говорить… Юкико, я умираю. Надеюсь, ты будешь во всем угождать своему господину, моему мужу… ибо я хочу, чтобы ты заняла мое место в доме, когда я уйду. Я же вижу, он будет любить тебя… в сто раз больше, чем меня любил, и скоро ты станешь его женой. Когда ты займешь это высокое положение, я прошу, чтобы ты еще больше лелеяла нашего дорогого господина… Никогда, слышишь, никогда не позволяй другим женщинам отнять у тебя его любовь… Ты понимаешь?.. Вот что я хотела сказать тебе, дорогая Юкико…
– О, моя госпожа! – воскликнула Юкико. – Что вы говорите такое? Вы же знаете, я из бедной семьи, низкого происхождения! Я и думать не смею стать женой нашего господина!
– Не перечь мне! – едва слышно прохрипела жена дайме, – сейчас не до церемоний! У меня уже нет времени говорить неправду. Конечно, после моей смерти ты займешь в доме самое высокое положение и станешь женой нашего господина! Тут и говорить не о чем. Что еще?.. Ах, да, чуть не забыла! Сделай-ка для меня последнее одолжение. Ты помнишь, у нас в саду растет сакура, цветущая дважды в год. Она со склонов горы Ёшино в Ямато. Говорят, она и сейчас цветет как раз. А я так хотела увидеть ее в цвету! Пока я еще жива, отнеси меня в сад, да, да, прямо сейчас. Возьми меня на закорки, ты сильная, справишься…
На последних словах голос умирающей странным образом окреп, словно высказанное желание придало ей сил, но договорив, она расплакалась. Совершенно растерянная Юкико так и сидела на коленях возле постели, не зная, что ей делать. Она оглянулась на господина, и даймё кивнул, показывая, чтобы она исполнила волю умирающей.
– Ты же видишь, – тихо сказал он, – это ее последнее желание. Она всегда любила это время цветения, и теперь на прощанье хочет посмотреть на дерево из Ямато. Помоги ей, Юкико! Сделай, как она хочет.
Юкико, словно няня, решившая покатать ребенка на закорках, подставила спину жене дайме.
– Госпожа моя! Я готова. Скажите, как вам помочь…
– Сейчас… сейчас я сама справлюсь, – с трудом ответила жена дайме. – Вот так… – Она приподнялась на ложе и ухватилась за плечи девушки. Каким-то сверхчеловеческим усилием она разогнула спину и встала почти прямо. Ее исхудавшие руки скользнули по плечам Юкико, проникли под кимоно и с неожиданной силой сжали груди девушки. В тот же миг умирающая разразилась жутким злобным хохотом. – Да! – хрипло выкрикнула она, – я хочу вишневого цвета! Да только не из сада! Я не могла умереть, пока не исполню свое желание, и вот теперь я получила то, что хотела! О, какое наслаждение! – С этими словами она испустила дух.
Все, кто был в комнате, сначала решили, что жена даймё в обмороке. Они попытались снять ее тело со спины девушки, поняли, что она мертва и удивились несказанно. Никакими усилиями руки умершей нельзя было оторвать от тела Юкико. Холодные, костлявые руки намертво сжали груди молодой наложницы даймё. От боли и страха Юкико потеряла сознание.
Позвали лекарей. Но и они не смогли понять, что произошло. Ничто не могло ослабить хватку мертвой женщины. Попытка применить инструменты только ухудшила положение – грудь Юкико начала кровоточить. Дело было не в том, что мертвые пальцы не разжимались. Руки жены даймё словно приросли к телу девушки, вернее, даже каким-то непостижимым образом вросли в ее плоть.
В те времена самым искусным лекарем в Йедо был иностранец – хирург датчанин. Позвали его. Он долго осматривал Юкико и наконец сказал, что в его практике это первый подобный случай. По его мнению, единственная действенная мера – это отрезать мертвые пальцы и оставить девушку в таком положении, поскольку отделять их от груди Юкико слишком опасно. После некоторого размышления так и решили поступить. Кисти рук усопшей ампутировали и на этом посчитали операцию законченной. Пальцы так и остались вросшими в тело Юкико. Вскоре они потемнели, высохли и стали выглядеть как руки давно умершего человека.
Но на этом история не кончается.
Ссохшиеся, бескровные пальцы только казались мертвыми. Время от времени они вдруг начинали шевелиться и тогда становились похожими на огромных серых пауков. Ночами, обычно в час Быка, они сжимались, причиняя Юкико страшную боль. Только в час Тигра бедняжке становилось легче .
Юкико остригла волосы и стала странствующей монахиней. Теперь ее звали Дасэдзу. Она всюду носила с собой поминальную табличку с именем госпожи и каждый день смиренно молила ее дух о прощении. Справила множество обрядов в попытке успокоить ревнивое привидение. Но, видно, плохую карму, которая и сделала возможным всю эту историю, было не так-то просто преодолеть. Каждую ночь в час Быка руки умершей приходили в движение и терзали тело Дасэдзу. Так продолжалось семнадцать лет – это число называли люди, слышавшие страшную историю от самой монахини, когда той пришлось заночевать однажды вечером в деревне Танака в уезде Каваши префектуры Кавасаки. А было это в 1846 году. После этого никто больше никогда не слышал о монахине Дасэдзу.
В Яидзу
I
Полуденное солнце придает портовому городку Яидзу особое очарование. Словно хамелеон, город принял окраску окружающих серых скал и, выгнувшись ящерицей, замер вокруг небольшой гавани. Он отгородился от беспокойного моря весьма необычной набережной, сложенной из тяжелых камней. Собственно, это дамба. Она ступенями поднимается от воды, а камни держатся за счет свай, соединенных между собой плетнями. Каждую ступень держит свой ряд свай. Если смотреть с самой верхней ступени, перед глазами оказывается весь город – скопище серых черепичных крыш и потрепанных непогодой серых бревен; дальше, за домами разбросаны по склонам гор небольшие сосновые рощицы, словно специально предназначенные для подворий небольших храмов. Если обратить взгляд в сторону моря, то за милями серой воды проступает на горизонте горная гряда в синеватой дымке и громада величественной вершины Фудзи, словно висящая в воздухе. На неширокой полосе между дамбой и морем нет песка, только камни. Их даже не назовешь галечным пляжем, скорее, это нагромождение валунов, и прибой бесконечно перемешивает его. Если день ветреный, не стоит и пытаться войти здесь в воду. Это просто опасно. Достаточно один раз попасть под удар каменной волны, как пришлось мне однажды, чтобы больше не пытаться повторить этот опыт.
Утром и вечером берег уставлен рядами рыбачьих баркасов непривычной формы. В этих местах так строят. Это большие лодки человек на сорок-пятьдесят каждая, с очень высокими носами, украшенными буддистскими или синтоистскими молитвами-заклинаниями (мамори или шуго). Например, шуго из храма Фудзи содержит обет рыбака. Он обещает в случае ниспослания удачи в рыбной ловле совершить тот или иной аскетический подвиг в честь божества, обитающего, как известно, на вершине Фудзи.
В каждой прибрежной провинции Японии, даже в каждом рыбацком поселке приняты свои формы и конструкции лодок и рыболовных снастей. Иногда поселки, отстоящие друг от друга всего на несколько миль, делают лодки или орудия лова настолько отличающиеся друг от друга, словно они изготовлены представителями разных рас, живущих к тому же на разных континентах. Подобное разнообразие не может не удивлять. Отчасти дело, видимо, в консерватизме местных жителей, ухитрившихся пронести через века навыки и обычаи предков, но я предпочитаю считать, что многообразие судов и снастей имеет вполне практическую основу. Рыбацкие поселки специализируются на определенных видах рыбы, что, в свою очередь, требует различных приемов лова и снастей. Большие баркасы Яидзе служат подтверждением этой мысли. В Яидзу специализируются на ловле полосатого тунца. Его потом поставляют во все области империи в соленом и вяленом виде. Море в этих местах неспокойное, поэтому баркасы должны выдерживать частые шторма. Но вытаскивать их на берег и спускать на воду – работа непростая, тут помогает вся деревня. Впрочем, спуск особых проблем не доставляет и происходит быстро: на береговой склон укладываются плоские деревянные рамы, а поскольку днище у баркасов тоже плоское, скользят они по этим рамам хорошо. А вот на подъем собираются все мужчины, женщины и даже дети. Под заунывный напев они тянут длинные канаты и по тем же рамам вытаскивают лодки. Если приближается тайфун, то их задвигают чуть ли не на середину деревенской улицы. Работа требует дружных слаженных действий, и если вы чужак в городке, то нет лучшего способа войти в доверие к этому простому народу, чем принять участие в общем деле. За это рыбаки познакомят вас с морскими чудесами: крабами с длиннющими ногами, нелепой рыбой-шаром, способной раздуваться до непредставимых размеров и прочей морской живностью, иногда настолько фантастических форм и расцветок, что поверить в их реальность можно только потрогав все это руками.
Большие баркасы, увешанные священными сутрами, это еще не самые чудные вещи на берегу. Очень странно выглядят плетеные бамбуковые верши, корзины шести футов в высоту и восемнадцати футов в окружности, с маленьким отверстием наверху. Их обычно раскладывают вдоль дамбы на просушку, и если смотреть с некоторого расстояния, эти странные орудия промысла легко принять за чьи-то бедные жилища. Тут же разложены деревянные якоря, обитые железом, напоминающие плуги, и железные якоря с четырьмя лапами, а среди них – огромные деревянные кувалды для забивания свай и еще какие-то неведомые инструменты, о назначении которых можно лишь догадываться. Все это носит на себе отпечаток седой старины и вызывает странное ощущение нереальности. Человеку, попадающему сюда впервые, представляется, будто он заплутал во времени и пространстве. Жизнь в Яидзу куда ближе к прошлому, чем к настоящему, и люди здесь живут, как в древней Японии – добрые и наивные, как дети, верные древним богам и традициям предков, и совсем не испорченные веяниями нового времени, поскольку почти ничего о нем не знают.
II
Мне случилось провести в Яидзу несколько дней, как раз на праздник Бон. Это чтимый по всей Японии День Предков, и я надеялся увидеть прекрасную местную церемонию прощания с духами предков, которой завершается третий и последний день праздника. Для духов здесь изготавливают множество маленьких корабликов, каждый из которых содержит крошечный запас провизии, ароматные палочки и зажженный фонарик, поскольку церемония происходит после наступления темноты. Я предположил, что это должна быть полночь, ведь во многих других местах именно это время отведено для церемонии прощания. Поэтому после ужина я решил немного поспать, чтобы встать к началу представления. Однако в десять часов вечера, когда я пришел на берег, оказалось, что все уже кончилось, народ разошелся по домам, а к выходу из бухты медленно текла река из огоньков – это были фонарики поминального праздничного флота. Течением их унесло уже довольно далеко, и на воде видны были только разноцветные световые точки. Я был сильно раздосадован: это надо же – по собственной лени упустить возможность, которая может больше и не представиться! Ведь старые традиции в наше время умирают все быстрее. Наверное, именно от досады мне пришла в голову мысль догнать кораблики вплавь и посмотреть на них поближе. Двигались они довольно медленно. Я сбросил кимоно и прыгнул в море. Плавал я вполне прилично и вскоре догнал арьергард светящейся флотилии. Я не собирался нарушать их неспешный дрейф, не собирался досматривать их невеликий груз (как-то это представлялось мне неправильным по отношению к памяти предков), я просто хотел рассмотреть их поближе.
Конструкция корабликов оказалась совсем простой. Днище было сделано из квадратной дощечки; по углам были укреплены вертикальные стойки, связанные поверху крестовиной. То есть получался такой ящичек, обтянутый бумагой. Из середины днища торчал гвоздь. На нем крепилась горящая свеча. Верх оставался открытым. Четыре бумажные стенки были окрашены в разные цвета – синий, желтый, красный, белый и черный, они символизировали пять буддистских первоэлементов: Эфир, Ветер, Огонь, Воду и Землю, их еще называют пятью Буддами. Одна из бумажных стенок была красной, одна синей, одна желтой, а четвертая стенка – наполовину черной, наполовину белой. Никаких надписей, никаких посмертных имен. Только свеча внутри плавучего фонарика.
Я довольно долго наблюдал за этими хрупкими светлячками, неторопливо текущими сквозь ночь. Ветер и волны постепенно делали свое дело, и кораблики все больше отдалялись друг от друга. Дрожащие язычки свечей внутри хрупкой оболочки наводили на мысль о робкой жизни, трепещущей в слепом потоке, уносящем ее в черноту неизвестности. Разве мы не похожи на эти фонарики, которые кто-то выпустил в глубокое, едва освещенное море, разве не наша судьба все дальше уходить друг от друга и неизбежно погаснуть в конце? Рано или поздно мысль-свет угасает в каждом, от яркого разноцветья жизни остается лишь хрупкий пустой каркас, да и тому скоро предстоит раствориться в бесцветной пустоте.
Там, в море, когда я думал об этом, я задавал себе вопрос: действительно ли я один здесь, нет ли вокруг меня чего-то большего, нежели трепетный язычок пламени в маленькой скорлупке, покачивающейся на легкой зыби, не ощущаю ли я присутствия чего-то неназываемого, сопровождающего плывущий огонек и наблюдающего за наблюдателем? Меня пронизала волна озноба, словно восходящий из глубины холодный поток… а может, это было всего лишь мое воображение, разыгравшееся на почве старых суеверий, или неясное предощущение опасности, ожидающей душу на пути через Порог. Я задумался: а если это меня ждет там, в ночи, что-то неведомое, если и меня принимают за один из этих огней мертвых, мерцающих вокруг?.. Я прошептал вслед огням буддистскую молитву, которой принято провожать ушедших, и поспешил на берег.
Едва нащупав ногами прибрежные камни, я вздрогнул – прямо передо мной на берегу маячили две белые призрачные фигуры. Однако добродушный голос, поинтересовавшийся, не слишком ли холодная вода, тут же успокоил меня. Это был Отокиси, мой знакомый торговец рыбой. Он с женой вышел на берег, посмотреть, как я принимаю морские ванны.
– Да нет, вода прохладная, но это даже приятно, – ответил я, накидывая кимоно.
– В ночь Бон нехорошо в море выходить, – обеспокоенно проговорила жена Отокиси.
– Я далеко не плавал, просто хотел посмотреть на фонарики.
«Бывает, что и Каппа тонет»… – усмехнулся Отокиси. – У нас в деревне был один рыбак, так вот он как-то раз проплыл семь ри, да еще в плохую погоду. У него лодка перевернулась в море. Только в конце концов и он утонул.
Семь ри – это около восемнадцати миль… Я спросил, сможет ли сейчас кто-нибудь из молодежи проплыть столько.
– Наверное, – пожал плечами Отокиси. – Здесь у нас много сильных пловцов. Здесь все плавать умеют, даже дети. Но куда им плавать-то? Ведь рыбаки плавают только тогда, когда надо жизнь спасать.
– Или из-за любви, – хихикнула его жена. – Как Хашими.
– А кто это? – спросил я.
– Да была у нас тут одна дочь рыбака, – ответил Отокиси. – А у нее любовник жил в нескольких ри отсюда. Так вот она повадилась плавать к нему по ночам, а утром приплывала обратно. Он фонарь зажигал обычно, чтобы она с пути не сбилась. А один раз то ли забыл, то ли ветром огонь задуло, ну, в общем, она потеряла дорогу и утонула… Эту историю все в Яидзу знают.
«Вот как, – подумал я. – Оказывается, на Дальнем Востоке была своя Геро. Интересно, а что бы сказали на Западе по поводу здешнего растяпы Леандра?»
III
Обычно на праздник Бон чередой идут шторма, поэтому утром я не удивился высокому прибою. И на протяжении всего дня он только набирал силу. К вечеру волны были просто замечательные, и я долго сидел на вершине дамбы, не в силах оторваться от набегающих пенных гребней.
Зрелище огромных валов, величественно и неторопливо накатывающихся на каменистый берег, завораживает. Иногда, перед тем как обрушиться на камни, по вершине вала словно проходит трещина, ее сопровождает звук, словно бьется стекло, а потом волна падает и теперь уже звук падения подобен глухому удару колокола. Каменная кладка подо мной при этом ощутимо вздрагивает…
Я подумал о великом русском полководце, уже покойном, – его армия, подобно морским валам, раз за разом бросалась на штурм, волна из стали за волной, волна грома за волной…
Ветра сегодня почти не было, но где-то там, в открытом море, бушевал жестокий шторм. Это видно было по тому, что волнение постоянно усиливалось. Непрестанное движение огромных масс воды подчиняется каким-то очень сложным законам. Кажется, что постоянно повторяется одна и та же картина, но на самом деле ни один вал не похож на другой. Никому не под силу дать полное подробное описание даже пяти минут морского прибоя. Никто никогда не видел в море две одинаковые волны.
Уверен, что каждый человек, наблюдая океанскую зыбь, испытывал глубокое серьезное чувство сосредоточенности. Даже животные – лошади или коровы – впадают в почти медитативную задумчивость на берегу моря: они стоят, смотрят и слушают так, словно эта вечная картина заставляет их забыть обо всем на свете.
В народе говорят: «Море живое, оно слышит тебя», то есть на берегу или в море никогда не говори о страхе перед ним. Стоит показать свой страх – и волны тут же станут выше и злее. Для меня это вполне естественно. Никогда, ни в море, ни на берегу, я не мог убедить себя в том, что передо мной бездушная стихия. Напротив, море всегда представлялось мне разумной и едва ли дружественно настроенной силой. Никакие разумные соображения здесь не помогают. Невозможно думать о море просто как об огромной массе воды. Преодолеть страх перед ним можно, если стоишь на каком-нибудь высоком месте, откуда огромные тяжелые волны кажутся обычной рябью на воде.
Но еще сильнее присутствие рядом с тобой огромного живого существа испытываешь ночью. Фосфорические огни вспыхивают и тлеют в прибое. На поверхности и в глубине словно перекатываются волны холодного пламени удивительно тонких цветовых оттенков. Нырни ночью в море, открой глаза в черно-синем мраке и смотри на странные переливы потоков света, сопровождающие каждое твое движение. Световые точки мигают, словно открываются и закрываются чьи-то глаза. В такие моменты начинает казаться, что ты окутан какой-то живой субстанцией, изменчивой и все же постоянной, словно оказался вдруг внутри огромного холодного призрака.
VI
Я долго не спал той ночью. Лежал и слушал громовые раскаты могучего прибоя. На фоне грохота разбивающихся валов проступал неумолчный рокот дальних бурунов, глухое бормотание, от которого подрагивали стены моего дома. Звуки напоминали дробный топот кавалерии, идущей в атаку, далекой орудийной перестрелки, стремительный прорыв неисчислимой вражеской армии, несущейся на приступ земли с востока.
В какой-то момент я понял, что думаю о том смутном ужасе, который мне пришлось испытать еще ребенком при первой встрече с морем. Я подумал, что и после, на других берегах других стран звук прибоя неизменно пробуждал во мне эти детские волнения. Впрочем, ничего удивительного, ведь родились они наверняка на тысячи веков раньше меня и пришли ко мне из памяти предков. Тут же во мне шевельнулась мысль о том, что шум моря – лишь одна из возможных причин человеческих опасений. Просто голос моря таит в себе множество человеческих страхов – звуки гигантской битвы, взрывы, рев древних чудовищ, треск и шипение огня, глухой шум землетрясений, протяжный грохот рушащихся зданий и более того – сливающийся в один вопль страдания хор предсмертных голосов бесчисленных людей, чья жизнь оборвалась среди морских хлябей. Самый кошмарный звук из всех, которые только можно представить, содержащий в себе все мыслимые страшные звуки ярости, разрушения и отчаяния!
И тогда я сказал себе: «Разве это не чудесно, что голос моря настраивает нас на такой серьезный лад? Просто вечный непокой моря пробуждает в нас отголоски всех наших древних страхов, таящиеся в нашем духовном опыте. Глубина взывает к глубине. Бездна зримая взывает к бездне незримой, к долгой череде веков, на фоне которой и сами мы выглядим не более чем призраками».
Вот какую истину содержат старинные поверья, считающие грохот бури голосами мертвых. Так оно и есть! Страх и боль давно умершего прошлого – вот причина того смутного трепета, что рождает в нас голос моря.
Но есть и другие звуки, способные трогать нас даже сильнее, чем шум моря. Столь же таинственным образом они временами повергают нас в глубокую задумчивость. Это звуки музыки.
Великая музыка способна вызвать душевный шторм, поднимающий из глубин нашего естества тайны прошлого. Можно сказать, что звуки музыки подобны волшебным заклинаниям, и каждый инструмент, каждый голос пробуждает в нас отголоски древней памяти. Есть мелодии, возрождающие призраки нашей юности, нежности и радостного ликования, мнимую боль отгоревшей страсти; есть мелодии, поднимающие нас к вершинам величия и славы, воскрешающие давно угасшее торжество и забытое великодушие. Для человека, наивно полагающего, будто жизнь его исчисляется десятками прожитых лет, это свойство музыки вряд ли объяснимо. Но для того, кто понимает, что его собственное Я, возможно, старше Солнца, музыка приоткрывает Тайну, становится подобием некромантии. Каждая новая волна гармонии порождает в таком человеке отзвук, приходящий из океана Смерти или Рождения, из тех глубин, в которых клубится туман древнего наслаждения и боли.
Именно наслаждение и боль чудесным образом несет в себе великая музыка; поэтому она и трогает нас сильнее голоса океана, да и любого другого голоса. Но если попытаться объединить в одном слове все многообразие ощущений, пробуждаемых в нас музыкой, этим словом будет печаль. В звуках музыки нам слышится вечное бормотание волн Океана Души… Подумать только – сколько радости и горя должен пережить человек в своей жизни, прежде чем он сможет по-настоящему слушать музыку!
Кто-то сказал, что человеческая жизнь – это музыка богов. Наш смех, наши слезы, песни и крики, молитвы и вопли наслаждения или отчаяния способны достичь слуха Бессмертных не иначе как в звуках прекрасной гармонии… Боги не хотят, чтобы из мира ушли боль и страдание, ведь это способно испортить Музыку! Если в земной музыке перестанут звучать ноты, вобравшие в себя боль и страдание, ее звуки станут невыносимым диссонансом для божественного слуха.
В каком-то смысле мы и сами – боги, раз наша музыка сложилась из болей и радостей неисчислимых прошлых жизней, раз именно из этого и рождаются бессмертные музыкальные произведения. Радости и горести многих поколений преследуют нас в бесчисленных гармонических сочетаниях. Даже миллион лет спустя, когда голоса наши давным-давно смолкнут и глаза перестанут видеть Солнце, радости и горести наших собственных жизней отзовутся новой музыкой в новых сердцах, чтобы хоть на миг пробудить в них трепет давно прошедшей сладостной боли.