– А что было-то?
– Он пониже меня стоял. – Пожарник говорил тихо, чтоб не слышал Евксентьевский, и Пине пришлось даже подвинуться от костра к реке. – И вот когда заревело поверху и дышать стало нечем, он шасть в лес! Думаю: пропадет сдуру. Догоняю его. «Назад», – говорю. А его трясет. Тут вдарило. «Все», – говорю…
– Вот оно что!
– Ладно, оставь его, Саня…
– Нет, мужики, – задумчиво произнес Неелов. – Если спасаться – так уж вместе, если погибать – тоже всем народом…
(Ах, ёлки-моталки, хорошо дядя Федя думает! На лес посмотреть – все друг за дружку в нем, когда ураган, к примеру, налетит. Отдельно если дерева стоят – валит их, а все вместе – держатся. Пружинит каждый листочек и каждая веточка, ветер быстро слабнет, и мягкая его сила уже не страшна. Только против огня лес не стоит, гибнет до последней былинки, и тут у него одна надежда – человек. Нет, славная все же работенка у меня!..)
Шумела Учуга, а с высей все еще сгрохатывал камень. Там обгорели кусты и мох, и камни ссыпались вниз, сеяли на своем пути искры, словно рвали мешки, набитые этим редким сыпучим товаром. Кое-что долетало до воды, но сюда, на отмель, камни не доставали. Пина вслушивалась в разговор у реки, и ей становилось покойно от этих неспешных, раздумчивых голосов.
– А что у тебя с ногой, дядя Федя? Камнем?
– Да нет. И смех и грех! Посредине я стоял, где чуть хватило на другую сторону. Я, конечно, под огонь, хотя за бороду беспокоюсь, каб не пыхнула. И вот, должно, уголек за голяшку отскочил, а я кручусь в дыму и ничего не чую. Потом жигануло, будто змея цопнула. А разуться негде – кругом горит, искра, жар. Кой-как уже. Однако заволдырило, побаливает…
– Ничего.
– Да я разве говорю…
Пина не уследила, как внимание пожарников переключилось на небо, темнеющее, суженное горами, на котором все смешалось, и не понять было, где там дымы, где тучи, где подступающая темнота.
– А я вам говорил – натянет.
– Зря, выходит, наше старанье?
– Он бы прошел теперь знаешь куда? У-у-ух! Так бы впереди дождя его и гнало.
– А может, и обойдут нас тучи-то?
– Быть дождю, – сказал Родион и поднялся. – А это нам теперь ни к чему – далеко до жилухи…
За обедом все заметили, что Пина их покормила скудно, однако виду не подали, молча полезли в палатку. Родион с Бирюзовым сидели у костра совсем квелые. Вот Санька гнездиться начал, уткнулся в Родиона, и тот бережно переложил его свисшую, будто неживую голову. Пина уже знала, что после пожара наваливает на человека неодолимая сонливость, безразличие ко всему на свете, и ничего не можешь; понимаешь, что двигаешься и живешь, а будто бы тебя нет.
С верховьев Учуги беззвездная ночь сходила в долину. И гольцы совсем потерялись уже в небе. Вот громыхнуло далеко-далеко, едва слышно, будто за Саянами, над степями. Пина не отрывала взгляда от костра и чувствовала, что Родион на нее смотрит. Она вот так бы сидела, только лишь бы рядом.
– Копалуха-то, – вдруг поднял соловые глаза Родион, и Пина вздрогнула. – Копалуха-то умница!
– Да, – грустно, нараспев сказала Пина. – Чуть не наступили, а она сидит…
– Да не об этом. Я только что у нее был.
– Ну? – удивилась Пина.
– Ее смородинник от верхнего огня оборонил, а когда уж низом взялось, я вспомнил и туда. Гляжу – картина! – Родион оживился, даже Саньку потревожил. – Она выскочила из гнезда и крыльями, крыльями огонь-то! Вроде пожарника. Опалилась вся. И глаз горит.
– Не боится? – ахнула Пина.
– Хочешь верь, хочешь нет. Подхожу вот так, а она скок в гнездо и нежно так, из зоба, клекочет: «Глек-глек-глек». Сидит, смотрит на меня, будто понимает, что я человек, а не зверь. Хотя в таком виде вполне за медведя мог сойти.
– Да ладно тебе! Ну?
– А в гнезде-то, я успел заметить, яиц с полдюжины. Крапнистые и здоровые – куда больше куриных. Отаптываю вокруг огонь, а она все так же смотрит. Умница! По времени уже высидеть должна…
Родион из всей мочи боролся со сном, но, видать, силы были неравными. Он улегся у костра рядом с Бирюзовым. Пина притащила мешок ему под голову, телогрейкой накрыла друзей, подправила костер, чтобы потеплей им было, работникам.
– А когда выведет, умора с ней, – услышала она голос Родиона, негромкий и глуховатый такой, будто он бредил во сне. – Птенцы западают в траве, и хоть ты дави его – не пикнет. Скорлупки еще на хвосте, однако уже соображает. А она крылья по земле распустит, кряхтит, ровно ей невмочь, хромает и в сторону норовит, в сторону. Отманывает. Умница!
Родион проборматывал некоторые слова, совсем засыпал, и Пина тоже задремала. Сколько времени прошло, она не знала. Очнулась от озноба. Сверху накрапывало, и жидкие дымки с гари стелило в темноте на отмель. Пожару был конец бесповоротный, но мерцали еще на черной стене склона бесчисленные огоньки, скатывались редкие камни и шумели по горе нерезко, слитно с Учугой.
Пина разбудила друзей, чтоб они перебрались в палатку. Пришлось потревожить рабочих. Было тесно там и душно, а на тугое полотно будто горох швыряло горстями. Проснувшиеся рабочие разговаривали сквозь дрему:
– Никак, дождь?
– Я говорил – не миновать.
– Теперь застрянем тут. А ты, Саня, как раз поохотишься.
– Может, разгонит еще?
– Нет, застрянем, мужики, это уж я точно говорю…
Как вчера, Родион застегнул в темноте мешок Пины, а она схватила его руку и зарылась лицом в эту широкую жесткую ладонь. Он и уснул так, держа в ладони ее лицо. Она долго еще лежала с открытыми глазами и вдруг заплакала беззвучно, самокатной слезой. Потом начала целовать уголком губ его горькую, пахнущую пожаром руку, а Родион застонал во сне и тут же ее убрал.
Ночью тяжко прокатывало над горами, опаляло синим светом палатку, и чудилось, будто стоит она не в глубокой долине, а вознесена высоко, к самым молниям. Меж громов тут жили гулкие небесные шорохи и сыпал сухой дождь. Пина, просыпаясь в беспричинной тревоге, осторожно тянулась в темноту: тут ли Родион?
Глава одиннадцатая
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. А Чередовая вам кто?
– Да как сказать…
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. Говорите как есть.
– Я считаю, что жена.
С т а р ш и й с л е д о в а т о л ь. А она так не считает?
– Она предлагает расписаться.
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. Сейчас? Когда вы под следствием?
– Ну.
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. Ну и ну! Ладно, расскажите, как там, на Учуге, все вышло.
– Не буду.
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. Как то есть не будете?
– А так. Я уже подписывался не раз.
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. Все, что вы показали, верно?
– Да.
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. И это правда, что из-за копалухи?
– Из-за нее.
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. Но вы же знаете неписаный таежный закон: если люди в беде, они могут и заповедную дичь брать, и даже открывать охотничьи лабазы. Потом все это законно оформляется. Знаете вы об этом?
– Знаю. Но мы же еще не голодали! И зачем яйца с зародышами топтать? Да не в этом дело…
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. А в чем дело?.. Почему молчите? Значит, не признаете себя виновным?
– Я его не трогал.
С т а р ш и й с л е д о в а т е л ь. И ваша версия – обрыв? А в бумагах фигурирует камень какой-то! Почему свидетели нагородили с три короба?
– Спрашивайте их.
Утро подошло сумеречное, сырое. Мелкий дождь сеялся и пропадал на желто-сером полотне. Пина приоткрывала глаза и снова засыпала. Давно рассвело, однако никто из пожарников и не думал вставать. Пина все же первой поднялась, кое-как выцарапалась из мешка, откинула полог. Дождя не было, однако с круч тек влажный воздух и небо опустилось, будто накрыло долину. Гольцы совсем замыло серым. Пина не знала, что облака вблизи такие холодные, бесформенные и вся красота их куда-то девается у земли.
Из палатки вылез Бирюзов с ружьем. Глаза у него были закрыты. Слабо улыбаясь, Пина смотрела, как его водит, не отпускает сон. Бирюзов с усилием двигал веками, по тут же их плотно смеживало, голова парня висла, и ружье вываливалось из рук. Но вот как будто он окончательно проснулся, спросил:
– Ты это чего, Агриппина?
– А что?
– Спала бы для экономии хлеба…
– И правда, Александр, что делать-то будем?
– Посмотрим. Выдели-ка мою порцию, и я пойду. Может, подстрелю чего…
Он ушел. Пина разыскала под крыльями палатки сухую бересту, разожгла костер. В котел лапша пошла и хлебное крошево из рюкзаков. Еще сахар и соль остаются да хлеба на день. Пина разглядывала небо, но смотреть было не на что. Лишь там, где стояло полуденное солнце, светлелось пятно, и даже от этого растепливало будто, сбивало прохладу, что тянула от реки и от круч. Пина поняла, что Гуцких и сегодня не прилетит, если так оно до вечера продержится. Что тогда?
А пожарники всё спали. Пина решила их будить. Они неохотно поднимались, всерьез обсуждая свое намерение соснуть еще минуток шестьсот, и Пина в который уже раз подивилась их спокойствию, хотя она уже поняла за эти дни, что такое спокойствие – верный признак скрытой тревоги, надвигающейся неизвестности.
Родион спросил за обедом:
– Где Санька?
– Ушел с ружьем.
– Зря вымокнет. Ты ему похлебки-то оставь…
– Ладно, – ответила Пина и тут заметила, что Евксентьевский смотрит на нее как-то недружелюбно и требовательно. Вчера он после пожара помалкивал, в толпе пожарников он всегда сникал и терялся. А сейчас сидит один против нее, смотрит, что-то хочет сказать. Вот перевернул пустую чашку.
– Это все?
– Все. – Пина не хотела видеть его скверной улыбки, отвернулась.
– Начинается воспитание голодухой?
Пожарники, сидящие поодаль, перестали жевать, а он смотрел на нее, хотя все понимали, что обращается Евксентьевский не к ней, а к Родиону и еще может такое сказануть сейчас, что будет совсем уже не к месту. Вот зануда! Он, верно, вообще ничего не соображает. Нельзя же было парашютистов без куска высаживать на новое дело! И еще одно тут есть. Ведь все продукты купил бригадир, Гуляев еще ему денег подкинул, и расчет будет после пожара, а пока москвич чужим хлебом кормится. И эти-то харчи он, пожалуй, не отработал, а еще ерепенится. Может, Родька ему сейчас врежет насчет всего?