Про Клаву Иванову (сборник) — страница 86 из 87

Однажды от досады и ревности я решил узнать все об этой пресловутой княжне. Разыскал исследование П.И. Мельникова (А. Печерского) «Княжна Тараканова и принцесса Владимирская», сделанное с таким же блеском и научной тщательностью, с каким Стефан Цвейг написал свою монографию о Марии Стюарт. Правда, в отличие от Мельникова, который доказывает, что Августа – дочь Елизаветы и Разумовского, умершая в 1810 году под именем монахини Досифеи в Ивановском монастыре, и таинственная авантюристка Алина, схваченная в 1775 году Алексеем Орловым в Ливорно под именем принцессы Елизаветы, есть разные лица, я пришел к выводу, что под всеми этими именами прожило бурную жизнь одно и то же лицо. Об этой взбалмошной внучке Петра Великого есть свидетельства В.Н. Панина и С.С. Уварова в «Чтениях императорского московского общества истории и древностей», статьи Лонгинова в «Русском вестнике» за 1859 год и в «Русском архиве» за 1865 год, есть воспоминания Манштейна, кое-что можно установить по «Словарю достопамятных людей» Бантыш-Каменского, по «Исследованию о монахине Досифее» А.А. Мартынова, по статье Самгина из «Современной летописи» и другим источникам. Конечно, все это к картине Флавицкого не имеет никакого отношения, но я тут просто увлекся…

А картина обманывает хотя бы потому, что во время большого петербургского наводнения 1776 года женщины, вошедшей в историю под именем княжны Таракановой, в Петропавловской крепости уже не было. Кроме того, как могла беременная дама после длительного пребывания в грязной подвальной камере страшного каземата сохранить свое прекрасное бальное одеяние? Не понимаю, зачем надо было художнику подслащивать…

– Знаете, – Нина Сергеевна принесла какую-то новость. – Знаете, наш больной несколько странный.

– А в чем дело? – Я был недоволен, что мне спутали мысли.

– Понимаете, Савва Викентьевич, одежду его мы выкинули, она была ужасна…

– Так.

– А там у него осталась какая-то палочка.

– Что за палочка?

– Не говорит. Морщится и требует эту березовую палочку. Какой-то странный каприз!

– Надо найти.

– Но…

– Найдите, Нина Сергеевна, – попросил я. – Может, это и не каприз?

За разговором она вроде бы незаметно разматывала трубку аппарата Рива-Роччи, и я понял, что дела у нее особого нет ко мне, просто хочет еще раз проверить кровяное давление. Хитрить со мной? Ладно, пусть мерит, а я вернусь к тому, что меня занимало до ее прихода…

…О своем увлечении, об успешных и безуспешных поисках больших и малых исторических истин я могу говорить и думать бесконечно. Коллеги знают мою слабость и относятся к ней именно как к слабости, лишь сотрудники библиотеки Томского университета да архивисты считают, что я занимаюсь серьезным делом. И меня влечет не только старина. Скапливаются интересные материалы о знаменитом сибирском партизане Мамонтове. В Томске я разыскал следы революционной деятельности богоподобного юноши Сергея Кострикова, который позднее стал Кировым. В Анжеро-Судженске дожил свою долгую, многотрудную жизнь книголюб и просветитель Андрей Деренков, вблизи которого Максим Горький прошел когда-то казанский курс своих «университетов». В Анжерке рассказывают, что сравнительно недавно, уже глубоким стариком, Деренков поехал в Москву с двумя тюками – в них были редкие книги, письма Горького, Скитальца, Куприна, Шаляпина, но груз пропал в Новосибирске. Старик вернулся домой и через несколько дней умер. А на станции Тайга работал в начале века Г.М. Кржижановский, и на вокзале этой же станции осенью 1937 года умер от разрыва сердца большой и сложный русский поэт Николай Клюев. Его чемодан с рукописями бесследно исчез, и пока никто на свете не знает, что написал Клюев в последние годы своей путаной и таинственной жизни. А замечательный русский писатель Вячеслав Шишков проектировал и строил наш Чуйский тракт. И я собираю эти свидетельства и документы – может, кому-нибудь это все сгодится?

Была б у меня в запасе еще одна жизнь, я посвятил бы ее большому труду о созидательной истории человечества. В этой работе хорошо бы коротко и точно оценить всяческих ганибалов и наполеонов, Чингисханов и гитлеров, пунические, столетние и прочие войны, сосредоточив главное внимание на истории становления Человека – на путях к вершинам цивилизаций, на развитии гуманистической мысли, наук, на совершенствовании труда человечьего, на борьбе людей с неправдой, угнетением, нуждой, болезнями и войнами, на усложнении взаимоотношений между обществом и природой. Несомненно, что такая всеобщая история появится рано или поздно…

А пока я, провинциальный собиратель фактов и фактиков прошлого, глубоко досадую, что самую свою заветную сегодняшнюю мечту, по всему выходит, не успею осуществить. Известно, что во время гражданской войны часть сибирского партийного архива затерялась. И вот несколько лет назад один старый алтайский коммунист, вернувшийся из Магадана, рассказал мне, будто бы его друг, умирая в бараке, поведал, что документы эти лежат на чердаке одного из бийских домов. Мне с тех пор не дает покоя мысль, что, может быть, совсем рядом от меня находятся неизвестные ленинские письма сибирским большевикам и век будут лежать, пока не истлеют. Надо, наверное, поднимать бийскую комсомолию, но я не знаю, возьмется ли кто-нибудь за поиски, если у меня нет ничего, кроме зыбких предположений. И еще думаю, не откладывая, написать в ИМЛ – может, мои сведения сойдутся там с другими, более достоверными?

Сестра Ириспе принесла большую почту. Я не стал смотреть газеты, потому что в каждом номере была война. Истязуемые женщины и дети, снятые журналистами-извергами, молча молят глазами о пощаде. От бессильного гнева людские сердца черствеют, однако такие фотографии стали почти обязательными для каждого номера, сделались будничным элементом оформления газет…

Вечером снова пришла Нина Сергеевна, передала мне записку: «Дорогой Савва Викентьевич! Ваша замечательная помощница сказала, что Вы заболели. Я требую у нее костыли, чтобы сходить к Вам, а она смеется. Легостаев».

– Передайте ему, что завтра навещу его, – сказал я.

– А что он пишет?

– Вас хвалит.

Нина Сергеевна зарделась, ее усталое лицо сделалось очень милым. Она измерила давление, и я попросил опять ввести мне морфий с кардиомином и атропином. Торопливо выполнила мою просьбу, но скоро я почувствовал себя хуже. Холодный кирпич в груди тяжелел, стыли ноги, не хватало воздуха. Невыносимо сипела на потолке лампочка. И скорей бы кончился этот дождь – воздух сразу станет упоительно легким, теплым и сухим. Поздно вечером я послал за Лаймой – у нее был барометр. Радистка прибежала быстро, будто ждала, что я ее позову. Стройная и красивая – сама юность.

– Что обещает твой анероид, Лайма?

– Стрелка идет на «ясно», – улыбнулась она. – Как вы себя чувствуете, Савикентич?

– Спасибо… Погоди-ка, что я тебе хотел сказать? Да! Твой Альберт – золотой парень.

– А я это знаю, – опять засмеялась она.

– Ну, тогда ступай… Постой! Один вопрос.

– Пожалуйста. – Она с готовностью остановилась на пороге.

– Ты разбираешься в электричестве, Лайма?

– Очень немножко. А какой вопрос?

– Почему это моя лампочка зудит?

– Наверно, скоро перегорит.

– Да?

– А вы не волнуйтесь, Савикентич. Я сейчас принесу новую.

Она скоренько вернулась, вспорхнула, как голубка, на стул и сменила мне лампочку. Вот спасибо, девушка, вот спасибо!

А ночью на самом деле прояснело, и дождь кончился. Утром вертолетчик зашел. Он спешил и поэтому не садился, смотрел на меня сверху.

– Вам нагорит за ночной полет? – спросил я.

– Курочкину больше достанется.

– А как вас звать-величать?

– Качин. А что?

– Я напишу в авиаотряд об особых условиях нашего полета.

– Про условия Курочкина лучше напишите. У него не было другого выхода.

– Хорошо.

– Главное – у него выхода не было.

– Ладно, ладно. – Я прощально кивнул ему.

– Говорите еще спасибо, что какой-то борт под Прокопьевском услышал Курочкина, передал нам, а я был в воздухе, – сказал пилот и ушел.

Тут же загремело на огородах. Над крышей звук усилился до предела, и у меня защемило сердце. Потом стрекотанье перенеслось в бийскую долину, растаяло в горах. Через час мне стало получше от свежего воздуха, плывущего в окно, и хотелось все так оставить, только новая и незнакомая эта слабость ушла бы из сердца, чтоб пришла надежда.

Еда стояла нетронутая на тумбочке, я только выпил стакан парного молока. Оно было не слишком жирным, вкусным, в нем будто бы собрались все чистые соки летних таежных трав. Кто из соседей сподобился на такой подарок? Скорее всего это сестра Ириспе позаботилась, чтоб у меня было хорошее молоко.

Воздухом сбросило газеты на пол, и вошла Нина Сергеевна в халате. Волосы у нее были аккуратно уложены, а на шее цепочка с кулоном.

– Как больной? – взглянул я на нее.

– Спит. А перед этим очень смешную телеграмму составил в Ленинград. Сказал, что приятельнице…

– Послали?

– Лайма отправила.

– Температура?

– Немного повышена.

– На прием много людей?

– Не идут. Знают, что вы больны, а ко мне не идут. Один только турист со вчерашнего дня ждет, просит, чтобы вы его приняли.

– Почему именно я?

– Говорит, что ему нужен врач-мужчина.

– Давайте его ко мне.

– Савва Викентьевич! Да пусть в район едет или в Бийск.

– Пришлите, пришлите, ничего.

Она привела какого-то жалкого мальчишку в клетчатой куртке. Он смотрел на меня со смятением и отчаянной решимостью в глазах. Я догадался, в чем дело. Сопляк! Нина Сергеевна вышла.

– Давно? – спросил я, следя за его суетливыми движениями.

– Семь дней. – Он смотрел в окно и готов был распустить нюни. – Первый раз в жизни, честное слово, доктор…

Чистый городской выговор и перепуганный вид. Ничего серьезного у него нет. Скорее всего, обычная инфекция. Надо его все же успокоить, он свое уже пережил.

– Одевайтесь. Вам сколько лет?