Той зимой баба Катя в составе женской бригады работала на бегущей ленте, хорошие буханки хлеба она отправляла в один контейнер, а кривые, косые, разваленные перенаправляла в другой. Совсем сгоревшие, испорченные хлебные кирпичики она отбраковывала полностью и выбрасывала в специальный мусорный бак, расположенный под окном цеха.
И однажды она увидела, как со двора цеха в окна заглядывают дети чеченских выселенцев. Обмотанные всяким тряпьем, они даже не мерзли, их внимание было полностью поглощено запахом и видом настоящего хлеба.
Те, что постарше, ныряли в мусорный бак, вышкребывая черные корки. Когда старшаки уходили, к контейнеру подходили дети помладше.
Однажды баба Катя не выдержала этого зрелища, схватила кособокую буханку хлеба с ленты, ту, что надо было отправить в контейнер для неликвида, быстро порвала ее и выбросила в мусор.
Дети налетели на настоящий хлеб, как воробьи, и не было им разницы, какой он был формы и как хорошо пропечен.
Сотрудницы бабы Каты пришли в ужас: «Катя, у тебя же двое детей, что ты делаешь, за это же…» Они даже боялись произнести, что будет за это.
На следующий день баба Катя отправила в брак вместе с горелыми корками еще одну кривобокую буханку хлеба. И на следующий тоже.
Детей стало приходить больше, и ей пришлось рвать по две буханки в рабочую смену. Каждую.
Так прошла зима. Зима сорок четвертого года.
И никто, никто, никто не настучал. Это при том, что, помня крутой характер моей бабушки, представляю, сколько у нее было недругов в коллективе. Недруги были, а вот подонков и подлецов, выходит, нет. Может быть потому, что работали с бабой Катей женщины.
Отец написал, как несколько лет спустя возвращался из гостей с матерью, моей бабой Катей, уже почти ночью по проселочной дороге. И внезапно их окружила группа каких-то довольно устрашающего вида людей.
Маленький в те годы папа испугался. Испугалась и баба Катя, хотя она ничего на свете не боялась, но тут она шла с ребенком, а времена были шальные.
— Здравствуйте, тетя Катя! — сказали эти люди. И поклонились ей.
Вот так, папа писатель. Это реально интересно! Я долго скакал по дому, размахивая тетрадкой. Папа смотрел на меня ясными глазами, которых я не видел лет десять.
На четвертый день я вдруг услышал, как пишущий отец зашмыгал носом.
Подошел к нему. Папа сильно застеснялся:
— Это я от смеха…
— Да ладно, когда писатель пишет и плачет, это очень хорошо.
— Да? А ты тоже плачешь?
— В три ручья! «Чтобы заставить чувствовать других, надо сильно чувствовать самому», — так Паганини сказал.
— Ну, если Паганини… ладно тогда.
Папа написал про детский садик. Как его целовала воспитательница в макушку, если он быстро ложился в кровать. Губы у нее были очень мягкие. Как они, дети послевоенных лет, поднимали руку и спрашивали, можно ли им взять недоеденные кусочки хлеба с другого стола.
Как все хотели попасть на утренниках в артисты, их кормили отдельно и лучше.
Как папин отец, мой дед, вел его ранним утром в детский сад. И как папе хотелось поиграть с яркими зелеными кубиками, но старшие мальчишки их отбирали…
Отец пишет теперь по утрам. Он в мире, где снова молод. У него опять есть папа и мама. И невидимые теплые губы снова целуют его в седую макушку.
Мыть пожилого человека надо весело и бодро.
Мы с папой натираемся мочалкой с таким настроением, будто мы два гусара и вместе идем в кавалерийскую атаку. Обливаемся водой, как два морских льва, в куче брызг и бодрого пофыркивания.
Вытирается папа сам. Это слишком интимно и ломает все ролевые устои — старший всегда вытирает младшего, а не наоборот.
После помывки папа долго сидит в блаженной прострации, завернувшись в махровый халат. Я вытираю шваброй ванную комнату. Бой окончен, мы победили, можно пить чай и смотреть друг на друга влюбленными глазами.
Чего и вам желаю, с кем бы вы ни мылись.
11 августа 2017 г.
Август. Обожаю этот месяц. Удивительное сочетание названия и процесса длиной в тридцать один день. И тридцать одну ночь. И вечер, конечно, августовский, неспешный вечер.
Август. Будто взболтанный осадок в темном вине медленно оседает на дно. Словно улыбка, переходящая в уголок рта и дрогнувшая там невысказанным словом.
Серпень — блестели ли быстрые серпы в украинском поле или светился в темном небе заката лета только один, зато какой…
Жнивень — по-белорусски время итогов, пожинания того, что взросло.
Тамыз — по-казахски, звучит, будто гладкий, округлый камень в глубокую воду упал, без брызг, словно лег.
Любой увидит красавицу, когда ей двадцать пять. В девятнадцать — красавицы все. А в пятьдесят? Это особенная красота.
Август еще полон сил, но он зрел, и значит, к силе его примешивается уже прохладный покой. Время, когда на листьях деревьев еще греется лето, но в тени их уже легла осень.
Скачущий апрель, смеющийся май, беззаботный июнь и страстный июль.
И наконец — август…
Самое время жить.
14 августа 2017 г.
Овчарка Белка, стоит мне вернуться из магазина, начинает жаловаться на жизнь.
«Ай-ай-ай, девушке так тяжело жить, ай-ай, меня заставляют спать в будке и кормят не пойми чем, добрый юноша, покажи скорее, что у тебя в сумочке…»
— Белка, уйди, я этого не люблю.
— Ай-ай, меня никто не любит.
Ну конечно, это не дело, старая овчарка-девственница, пусть не на цепи, но двор маленький совсем, и на обед всегда одно и то же. Всей радости в жизни — через забор погавкать на придуманных от скуки врагов. Белка явно надеялась, что с моим приездом ее жизнь изменится. Что ее опять начнут запускать в дом и давать возможность валяться где хочешь, трясти шкурой, рассыпая по полу шерстяное и разбрасывая по стенам липкое, и воровать со стола. Я бы вообще, наверное, разрешил. Только пол нужно будет мыть каждый день. На столе ничего не оставлять. И в любой момент в тебя будет кто-то тыкаться холодным и мокрым и говорить «хэ-хэ-хэ». А я этого не люблю. И вообще, немецкая овчарка не мопс. От маленьких комнатных собачек пахнет легким одеколоном, а от овчарок густо прет лесным зверем, мокрыми баранами и жирными волосами. Так что не хрен. Но Белке этого не объяснишь. Поэтому подглядываю в окошко, как она сидит напротив двери и ловит каждый звук, доносящийся из дома.
Наверное, представляет: вот Максим тапки надел, это он чайник ставить пошел, вот ноутбук загудел… Может, он скоро выйдет и даст мне что-нибудь вкусненькое. Или откроет дверь настежь и скажет: «Ну что же вы не заходите, сударыня, сыро сегодня на улице!» И что-то мне сдается — она знает, что я подглядываю и что у меня в душе. Собаки — они как дети, не обманешь.
У папы появилась идея. Загнать кого-нибудь на чердак.
По его версии, там где-то валяются две старые, но чистые тетрадки, писателю нужен простор, он хочет скрипеть пером под свет свечи, в смятении хватать себя за волосы и рвать исписанные листы.
Но новые листы подшиты в новые тетрадки, а они денег стоят. Рвать по ночам деньги папа не способен.
Однако на чердак в такую жару лезть никто не хочет. Когда я собрался в магазин за новыми тетрадями, папа чуть не оторвал мне руки, есть, точно есть на чердаке аж две тетради, зачем покупать, когда есть, ты тупой совсем?
К тому же папа ухитрился уже неоднократно поругаться и с моей сестрой. На ее причитания я сочувственно покивал головой, пряча под скорбно прикрытыми веками теплое чувство торжества. Это, знаете, забытое переживание, последний раз я его испытывал сорок лет назад, когда перепил бабушкиного компота, по дороге домой терпел, терпел и все-таки, пока уже топил палец в пупке звонка, наделал в штаны. Я сразу припомнил, как это: и очень хочется, и ужасно стыдно, но само действо — редкое блаженство!
Сестра отказалась лезть на душный чердак, сославшись на возможных мышей.
Ко мне обратиться папе долго не позволяла гордость, все-таки я у него плохой сын… Впрочем, не нужно торопиться с выводами. И папа все-таки подошел ко мне и дал задание немедленно брать лестницу и отправляться искать в куче хлама макулатуру. Очки же я ему нахожу, вот и тетрадки найдешь.
Я устроил дядьковщину и передал это задание готовому выполнить любой мой приказ новобранцу — племяннику Артему. Папа низко подслушал и начал на меня кричать — Артем единственный хороший человек в этом доме, полном недобитков, и пусть мальчик лежит, а не лазит по лестницам.
Я завыл, что вешу под сто килограммов и эта лестница, украденная из скифского кургана, разлетится подо мной в пыль.
Короче, в состоянии раздраженного улья сели обедать.
— Значит, после обеда Максим лезет за тетрадками…
— Папа, я убьюсь…
— Ты вечно драматизируешь и сидишь тут, как оракул.
— А че, деда, я слазию…
— Нечего там тебе, молодому, этой пылью дышать. Пусть кто-нибудь из этих двух!
Сестра бросает ложку в борщ.
— Папа, а лезь сам!
— Кто, я? Издеваешься, что ли?
Я, уже хрюкая от смеха, поддерживаю сестру.
— Папа, ну, упадешь с крыши, значит, такая тебе судьба, и кстати, это решение многих проблем…
— Да заткнись ты!
— Нет, ну Максим тебя подстрахует, мы тебе поможем подняться на чердак, и ищи там сам…
— Точно, Рита, у него третий разряд по гимнастике…
— Ох, тетери-ятери, придется, видимо, действительно самому.
— Максим с Артемом тебя туда поднимут…
— А спускаться мне как?
— А зачем спускаться…
— Рита, Рита! Ты, главное, снизу стой и, как только мы с Темой слезем, сразу лестницу убирай…
— Кормить будем, пап, ты не волнуйся.
Хохочем все, включая папу. Только Артем остается серьезен. Ему предстоит долго копаться на жарком, душном чердаке в поисках пары тетрадей. Деду нужно, дядька велел. А что делать — младшенький. Когда-нибудь он поймет, какое это, блин, счастье…