Папа чуть улыбается. Рука снова описывает параболы в воздухе и наконец касается моей груди. Отец перебирает пальцами.
— Ну вот, видишь, папа, все работает…
Проверяю, не слишком ли туго завязаны узлы у отца на плечах. Его и его соседей привязывают, чтобы в забытьи не повыдергивали провода от машин, к которым они подключены.
— А сейчас я тебе почитаю…
Папа прикрывает глаза. Слышит ли он меня? Слушает его соседка. Слушает присевшая на стул отдохнуть нянечка, что ей еще остается делать. Прооперированный татарин, крепко связанный по рукам и ногам, прикрыв опухший глаз, вроде притих.
Закончив читать свой новый рассказ, вижу, что отец уснул. Девушка улыбается. Татарин смотрит на меня, мне кажется, уже не так сердито.
— Молоко, — вдруг тихо говорит он. — Кругом белое молоко.
Наверное, ему понравилось.
21 мая 2018 г.
То, что я прочел папе в больнице
В Крымском краеведческом музее есть один экспонат. Проходной, можно и не заметить. Но у меня-то глаза все время прищурены, так что его я увидел. Увидел и присел возле него. И долго не отходил.
Это часть черепа скифской девочки, лет десяти-одиннадцати.
Трогательный такой, светлый голыш, как молочный камешек кальция. А на нем — бронзовый обруч с голубыми камешками бирюзы. За тысячи лет обруч стал единым с костью и просто врос в нее. Я сидел и думал, чьи руки надели его на голову девочки последний раз. Конечно, это были родные ей руки. Ведь такая вещь в те времена была достаточно дорога, и оставить ее в захоронении, обычном, в общем, захоронении осевших в Крыму кочевников — это надо было очень любить ушедшего человека. И вдруг я понял, что сама девочка эта тысячи лет назад любила носить это украшение. Иначе его едва ли бы надели ей на голову, провожая в вечный путь.
И внезапно я увидел ее, светловолосую, кружащуюся в васильковом поле с этим тонким обручем на голове, и подружки вокруг подкидывают над ней голубые цветы, просят примерить украшение, а она, смеясь, не дает и прижимает ладошки к ушам…
Мне показалось, в какое-то мгновение я даже услышал ее радостный, детский смех. И увидел теплые, заботливые руки, бережно одевающие этот обруч на поникшую головку: «Будь такой счастливой, моя девочка, всегда…»
Будто сотни лет, проходили минуты, а я все смотрел и смотрел на старую бронзу, на маленькие, до сих пор чуть поблескивающие камешки, так и оставшиеся с этой девочкой до наших времен, понимая, что передо мной самый настоящий памятник любви человеческой.
На дворе снова май месяц. Скоро зацветут васильки.
22 мая 2018 г.
Папа отказывается от еды. Опять ввели зонд. А я такую пламенную речь толкнул над его кроватью вчера…
Снова сварил наваристый бульон. Так как вынужден гнать его через сито, бухаю полную кастрюлю мяса и доливаю немного воды, получается мясной сок.
Почему отец не ест? У меня один ответ — из вредности. Ну, я так себя успокаиваю.
Поэтому, перемешивая ароматное варево, зловещее похихикиваю: «Найдем мы, Сапрыкин, на тебя методы».
Смейся, если грустно. Смейся, если страшно. Если можешь. Я еще могу. И вы сможете, не дай бог.
26 мая 2018 г.
Папа умер сегодня ночью. Внезапно. Только что позвонили. Только вчера его перевели в общую палату, и врачи мне сказали, что опасность миновала. Не в опасности дело было. Кончилось время у моего мальчика.
27 мая 2018 г.
Жизнь очень добра ко мне. Всегда это замечал.
Мне удалось попрощаться с папой. И это было очень хорошее прощание. Мне было бы тяжелей, если бы оно не случилось.
Отец был в сознании, в его глазах я снова узнавал его. Папа был даже будто помолодевший. А может быть, последний год я сам уже реже заглядывал ему в глаза…
Но так как говорить отец не мог, все время рассказывал я: о радостях и о неудачах, о том, что мы его с Сашкой очень ждем, что он выздоравливает и скоро все будет как раньше, даже еще лучше. Что я достану ему коляску, и мы не пойдем, а поедем теперь есть блины в наше кафе.
О том, что я его женю. И что еще недели две — и заберу домой, что здесь делать…
А уходя, я почему-то сделал то, что не делал обычно. В нашей семье не приняты были (так странно говорить «были») тактильные ласки, но я, видя, что отец, утомившись, уже засыпает, обернулся и показал, что я его целую. Губами одними. Мой поцелуй полетел к отцу и так и остался с ним навсегда. Папа ушел легко. Был вечер, и, может, мой невидимый поцелуй — это последнее, что он запомнил.
И пусть мир физический груб и жесток, пусть разрушает и отнимает тела у нас и наших близких. Но тонкий, прекрасный мир — он есть, он сильнее, и торжество физического не навсегда. Я верю, что за физическим какие-то жалкие несколько десятков лет, а у тонкого — вечность.
Папа летит сейчас где-то. И верю, что он счастлив, освободившись от тела, которое уже давно не приносило ему радости. Летит, как мой поцелуй…
И только его любимой пшенной каши там нет. А я ему обещал принести ее завтра.
28 мая 2018 г.
Зашел в комнату отца, в которую он больше никогда не зайдет. Аккуратный Сашка убрал в ней, пока меня не было. А жаль…
Папина любимая кацавейка висит на стуле. Она еще пахнет им — так, как будто на старую добротную мебель уронили каплю молока.
Долго разговаривал с ней. С животными говорить умею, и с вещами научусь. Если папа, невидимый, рядом, он слышал меня. Если нет, то, значит, со своей совестью говорил. Закрыв глаза, погладил кацавейку по мягкому шерстяному плечу. Будто отца. И невольно пальцы мои крепко сжались, будто я все пытался удержать его от падения, даже того, от которого не удержать…
Завтра снова должны приехать сестры. Я теперь старший мужчина в семье.
Значит, где бы ни был, за папу буду.
В справке зафиксировано примерное время ухода папы. Я не смотрел, не могу, сестра Тоня сказала.
Пять минут четвертого ночи. Я не спал в это время и даже знаю, что делал, пил чай и смотрел в ноутбук. Ничего не кольнуло, ничего не предвещало. Мой третий глаз не спал, моргал себе спокойно.
Из чего я могу сделать вывод, что отец ушел во сне и, возможно, и сам не заметил этого. Коронарная недостаточность — легкая смерть, мгновенная.
В каких мирах был папа, прежде чем ушел… этого я никогда не узнаю. Как и того, что он пытался мне сказать в то время, пока я его навещал, а я только останавливал его: «Не пытайся говорить, тебе нельзя».
Только теперь понял, почему папа время от времени слегка водил рукой в воздухе и отталкивал мою ладонь, когда я думал, что он ищет рукопожатия. Нужно было вложить ему в пальцы карандаш…
Надо прекращать эти мысли. Но те, кто это прочтет, — запомните это, пожалуйста.
Что мне осталось от папы?
Трость да старая шляпа,
Очки и немного орехов,
Как будто он в гости уехал.
Но трость позабыл и шляпу.
Очки чем-то снова заляпал…
А как же музыка Шнитке?
Письмо однокурснице Лидке?
Поборник незыблемых правил,
А сам написал — не отправил…
Пью чай, не включая света.
У папы — профиль поэта,
И в сумерках тает лицо…
Того, кто не стал мне отцом.
Отец — это тяжкий венец,
Суровый и грозный мудрец.
Он другом мне был и братом,
С улыбкой слегка виноватой.
А помнишь, лет сорок назад
Пластмассовых строим солдат?
Вновь мама в командировке,
Мы с папой вдвоем на циновке
Бумажных расставим коней…
И вот он ушел вслед за ней.
Что мне осталось от папы?
Лишь запах старого шкафа
И диск «Золотой саксофон».
Немного одежды,
Немного надежды,
Что папа — все еще он.
29 мая 2018 г.
…Помню, мама лежала уже не то чтобы при смерти, но было понятно, что сочтено ее время. Не в годах и не в месяцах. Может, в неделях.
Прилетел из Германии я. Сестра Тоня была уже здесь, она приехала ухаживать за матерью сразу, как только она слегла. Обстановка в доме была соответствующей. Измотались мы с сестрой тогда страшно, особенно она. Отец тогда был еще крепок, и в один из этих дней мы отлучились с ним ненадолго, чтобы немного вздохнуть свежего воздуха и выпить по стакану пива. Сестра осталась с матерью. Мама открыла глаза и спросила: «А где мужики?» Тоня сказала, что мы с папой вышли немного пройтись, может быть — по кружке пива выпить.
Мама нахмурилась, сказав: «Паразиты».
Она терпеть не могла алкоголь в доме.
Вскоре пришли мы. У отца весь лоб в крови. Со стакана пива его начало пошатывать (я не знал еще, что это предвестник нынешних его постоянных потерь равновесия), и папа навернулся по дороге домой так, что разбил лоб.
Мы с сестрой забегали по дому в поисках бинтов и перекиси, мама из-под одеяла сердито поглядывала на нас, папа уныло сидел на табуретке, понимая, что вот не соблазнился бы стаканом пива, был бы цел лоб.
И вот через минуту сцена: лежит больная мать, рядом сидит виноватый отец, я бинтую ему голову, тогда еще неумело, вконец уставшая сестра сидит рядом с мамой, пытаясь напоить ее с ложечки.
И тут я, путаясь в бинтах, нечаянно роняю себе под нос:
— Да что это за жизнь такая пошла…
И тут мы с сестрой, видимо от усталости и недосыпа, вдруг начинаем дико хохотать. Ну просто до слез. Папа не утерпел и, весело хрюкнув, тоже покатился от смеха, раскачиваясь на табуретке. Улыбнулась на прощанье и мама…
Так и остался тот жаркий, солнечный день в моей памяти. Светлая веранда, белое одеяло, бинт на папиной голове, вот-вот готовый свалиться от того, что папа, хихикая, мелко трясет раненым лбом, расплескавшаяся ложечка холодной воды в трясущейся от смеха тонкой руке сестры и я сам, стоящий посреди комнаты, запрокинувший хохочущую голову. И смех наш, его раскаты, переливы и всхлипывания заполняли весь наш дом…
Мне кажется, мы хорошо проводили маму, спев ей наш этот разноголосый гимн и показав боли, ужасу и даже самой смерти, что она может забрать у нас самое дорогое и когда-нибудь нас самих, но победить — никогда.