А у меня уже совсем сил нет. Мороз застрял в горле, и дыхание как бы прекращается. На шаг перешёл, а холод так и разъедает. А потом уже ничего не чувствую, как будто и рук нет, и ноги не мои, деревянные. Клонит меня к земле, но иду. По щекам слёзы. Плакать не плачу, а как-то само собой выходит. Мечтаю погреться. И больше ничего мне не надо. Но слева — каменный забор, справа — пустырь. Как добрался до заводской проходной — не помню.
Захлопнулась за мной дверь, будто бы отсекла она меня от холода. И такое во мне ощущение, что очутился я в тёплом доме, и что меня здесь ждут, и что я здесь человек не случайный.
Ленинградский инструментальный завод
На Новгородской улице стоит кирпичное здание. Это Ленинградский инструментальный завод.
До войны на месте этого завода размещался другой. Пробочный. Он делал пробки для бутылок. Когда же он сделал из пробковой коры столько пробок, что хватило на все бутылки в Ленинграде, его перевели в Одессу.
На месте пробочного завода возникла артель, которая выпускала складные метры — простейший измерительный инструмент. Его всегда носят в кармане плотники, чтобы мерять ширину дверей или окон.
Но артель прожила недолго. Началась война. В это здание перевели часть Сестрорецкого завода имени Воскова, остальных увезли в далекий северный город.
Рабочие Сестрорецка привезли с собой станки — так был создан Ленинградский инструментальный завод. Он стал выпускать самое важное для войны — оружие.
Самым главным на заводе был директор Павел Иванович Тихомиров.
Удивительный человек. Говорит Брюс
— Война, голод, нету света, холод, бомбёжка… А он нам школу на заводе устроил. Рядом со своим кабинетом. Учителя нашёл. Да только мы от той школы принялись бегать. Как урок, так мы через забор! Ну, конечно, охранницы нас поймают и волокут к Тихомирову.
«Ну что, зайцы? — спрашивает Павел Иванович. — Долго ещё бегать будете?» А мы стоим перед ним, с ноги на ногу переминаемся. «Учиться вам надо! Война скоро кончится, а вы кто такие? Знания — не мешок, за плечами не таскать. Учитесь!»
Вроде стыдно станет. Обещаем, что будем учиться, а потом — за старое. И ещё петушимся друг перед другом: «А чего нам! Мы и так учёные. Как-нибудь на хлеб заработаем. Мы — рабочие, что надо — сами знаем. Сами себе голова!» Важничаем. Ну что — совсем зелёные!
А Павел Иванович уважал нас. Придёт в цех, обязательно с тобой за руку поздоровается. И обязательно спросит, как работа идёт. А уж перед ним так стараешься, отличиться хочется — сил нет! Посмотрит, пошутит, поговорит с тобой, и как-то незаметно сделается такое настроение, что хоть и трудно нам, но скоро будет хорошо. И война не такой страшной покажется, и блокада — невечной. Сила от него какая-то исходила…
После войны, в сорок восьмом, он ушёл на другой завод. Увиделся я с ним лет через двадцать в исполкоме. Он там работал. Вхожу к нему в кабинет со своим другом.
— Узнаёте, — говорю, — Павел Иванович?
Он поднял голову, посмотрел на нас так, как будто не было этих лет долгой разлуки:
— Как же. Лёня Брюс и Юра Петухов. Здравствуйте, ребята!
А уж сколько лет прошло! И я давно уже не мальчик, да и перед Павлом Ивановичем не одна тысяча людей прошла. А он даже не задумался и прямо с ходу: «Здравствуйте, ребята!»
Не забыл нас. И мы его помним. Недавно он умер. А у меня в горле комок не проходит. До чего трудно поверить, что его уже нет и не будет никогда…
Какой у меня учитель!
Василию Ивановичу Шавыкину сейчас шестьдесят семь лет. Он стал рабочим очень давно, пятьдесят лет назад. Тогда по небу ещё не летали реактивные самолёты, в Ленинграде не было метро, а бабушка Пчелинцева была чемпионкой по плаванью.
— Только не думайте, что увидите дедку, — шутливо говорит Брюс. — Моего учителя не назовёшь ни дядей Васей, ни батей. Даже мы, мальчишки, всегда звали его уважительно — только Василий Иванович. Он нам Чапаева напоминал.
Мы с Брюсом идём на участок, где работает Шавыкин.
— Василий Иванович, покажите кулак товарищу писателю! — смеётся Брюс и показывает мне руку Василия Ивановича. Рука мастера восхищает меня — мускулы на ней так и играют.
— Мы писателям кулак не показываем. Мы с ними за руку здороваемся. Кулак у нас для врагов! — в тон Брюсу отвечает Василий Иванович и заводит очки на лоб. На минуту отрывается от работы: — Здравствуйте!
Василий Иванович совсем не похож на старика. Это невысокий крепкий человек с резкими глубокими прочерками на щеках. У него есть личная благодарность маршала Говорова за хорошую работу. Маршал подарил Василию Ивановичу именные часы с гравировкой. В Артиллерийском музее можно увидеть фотографию Василия Ивановича.
— Какой у меня учитель, а! — с гордостью сказал Брюс, когда мы вышли на заводской двор. — А руки-то…
Меня тоже удивили руки мастера. Почему-то вспомнились плакаты и силачи рабочие, которые на них нарисованы. Всегда казалось, что таких рабочих не бывает.
Оказывается, такие рабочие есть. Василий Иванович Шавыкин, к примеру.
Маленький, очень маленький… Говорит Василий Иванович Шавыкин
— Лёня тогда был маленький, даже очень маленький. И очень молчаливый. Всё под ноги себе смотрел и никогда не улыбнётся. Такой серьёзный, взрослый взгляд. Стоит этак передо мной, говорю ему что-нибудь, а он глаза только чуть-чуть подымает. И кажется, что глаза да валенки — а остального нет.
По первости-то он выполнял самую простую работу. Работа несложная, а ему — радость! А как же иначе — оружие делает! ППД. Знаете, какая гордость в них во всех была! Как немного отошли от голода, как снова попривыкли смеяться, сразу такими гордецами стали — мы, мол, рабочие!
Однажды на вторую ГЭС топлива не привезли — уж очень фашист бомбил сильно. Без топлива электростанция остановилась — ни света, ни электричества не даёт. Без тока станки молчат, а работать надо. Военные ждут оружия, и сказать им совестно, что мы без тока работать не можем. Надо работать, и всё! И приходилось работать так: Лёня руками мотор крутит, через трансмиссионные ремни, а я на станке работаю. Крутить мотор трудно — взрослому-то тяжело. А Лёня справлялся…
Озорники
Прошло два года. Лёня окреп, освоился с заводом, познакомился с другими мальчишками. Он перестал стесняться и почувствовал себя на заводе совсем своим.
В перерыв мальчишки уже не сидели в цехе, как тихие старички, а шли на заводской двор. Даже придумали новую игру.
На заводском дворе скопились горы металлической стружки. Поэтому решили стружку сжечь. На заводе запылали костры, в них плавили стружку. В эти костры мальчишки бросали трубы. Каждая труба была с одного конца заварена, потом в неё наливалась вода, а другой конец трубы затыкался деревянной пробкой. Когда вода закипала, труба начинала гудеть, как паровоз, а потом высоко-высоко стреляла пробкой. Шуму и грохоту при этом было — как при выстреле из настоящего орудия.
Потом мальчишки бежали кто куда. Если поймают, несдобровать!
Самый радостный день
Как этого дня ни ждали, он всё-таки пришёл неожиданно. Никогда город не видел столько счастливых лиц, столько радостных слёз.
Всё. Нет блокады. Железное кольцо смято, разбито вдребезги. Ленинград смеётся и ликует.
Двадцать седьмого января тысяча девятьсот сорок четвёртого года все люди завода собрались в клубе-подвале. Директор объявил, что всем, кто геройски защищал город от фашистов, будет вручена медаль «За оборону Ленинграда».
…Лёня услышал свою фамилию и неуверенно направился к сцене. Он смотрел на взрослых, которые ему что-то говорили, смеялись, трясли руку, и всё не верил: неужели дадут? Лёня вернулся к друзьям, приколол медаль к ватнику. Потом отколол: а вдруг Володьке Нечаеву не дали? Когда с медалью пришёл и Володя, Лёня достал свою, протёр её рукавом и снова приколол на ватник. Медаль брякнула у него на груди, и он с шальной радостью слушал её замечательное бряканье.
А потом был салют. Это был первый виденный им салют. И медаль у него была первая. И ему казалось, что и радость у него как бы первая, потому что прежняя хорошая жизнь уже забылась. И отсчёт времени пошёл с дней блокады.
Он то и дело дотрагивался до медали рукой — на месте ли она, а сам смотрел на небо. Отблеск разноцветных огней играл на снегу, на лицах людей. Лёня стоял в огромной толпе ленинградцев, и ему было тепло в тот холодный зимний день.
Этот день никогда не забудется. Он как будто перевесил всё трудное и несчастливое.
Единственное приключение в жизни. Говорит друг Володя Нечаев
— Через год и четыре месяца кончилась война. Наступила мирная жизнь. Раньше выезд из Ленинграда был запрещён. А тут разрешили. В Разливе у нашего товарища дом был. Собрались мы — компания человек шесть — и поехали в Разлив. Ехали на паровике. Тащился он еле-еле. Мы стояли на ступеньках, держались за деревянные ручки и свешивались вниз. Ветер набивается в рот, рубашки — пузырём, и такое чувство свободы и полёта — не передать.
Как только вышли — в глаза бросилось озеро. Простор, тишина — даже голова закружилась! Никто в тебя не целится ни сверху, ни сбоку. Нечего бояться!
Идём мы вдоль озера, как зачарованные — сначала нам даже в голову не пришло, что можно купаться. Слишком хорошо и без этого. Жара была, а мы потом обливаемся и даже не замечаем.
Вдруг как опомнились, что купаться можно, и — плюх в воду! Вылезли и пошли бродить по берегу. Такое у всех ощущение, что мы первые сюда пришли. Совсем нам хорошо стало.
Вышли на озеро, кто-то лодку увидел и кричит: «Эй, лодка, гляди-ка!» Все повскакали и в эту лодку — прыг! И никому дела нет, что лодка металлическая, и маленькая, и течёт, словно плохое корыто. Мирная жизнь — значит, всё можно!
Кричим, веселимся. От берега уже порядочно отъехали. А тут ветер поднялся. Волна. Стала в лодку вода прыгать. Тут уж мы вроде в себя пришли. Страшно. Озеро почернело. Небо нависло. То мы все красные от загара, а то вдруг стали бледные. И снова всё — как на войне. Но панике не поддались. Это нас спасло. Двое вцепились в вёсла и налегают на них из последних сил. Двое стоят на носу и корме — животами лодку от волны защищают. А мы с Лёней черпаем воду, как заводные, и работаем в бешеном темпе.