Мне показалось, что здесь невозможно искать сюжеты. Я не мог прервать долгое молчание человека на костылях, стоявшего у памятной плиты командира танковой бригады Сталинградского тракторного завода Николая Вычугова. Плита лежит высоко, неподалеку от вершины кургана. Человеку на костылях подняться туда было трудно, он сошел с дорожки, вытер пот, встал к плите, стоял долго. Я оглядывался, а он все стоял, потом медленно заковылял вниз, навстречу поднимающимся на курган.
Не смог я расспрашивать и старух, утиравших глаза подле фигуры матери, склонившейся над погибшим сыном.
Люди на возрасте, семь человек, явно однополчане, чуть под хмельком, пришли сюда, вероятно, после встречи. Они чувствовали себя как-то неуловимо по-хозяйски, с правом говорить громче других, сниматься у стен-руин по-солдатски, на вытяжку. И у пятерых среди орденских планок были медали за Сталинград, а двое пришли без пиджаков, в теннисках, но судя по тому, что их выталкивали на первый план, были немалые заслуги, да и медали тоже и у них.
Вход в зал Воинской славы. Под бетонными сводами прохлада и буйное, ликующее чириканье воробьев, устроивших здесь множество гнезд.
Не огромная рука с факелом, где колеблется пламя Вечного огня, а символические знамена с тысячами имен героев, погибших за Сталинград, особенно впечатляют в этом зале. Многие ищут имена знакомых. Но трудно, очень трудно это! Рябит золотая мозаика, имена начинаются высоко под потолком и сбегают вниз по тридцати четырем символическим полотнищам. Они не везде по алфавиту. Я долго искал погибшего в снегах под Сталинградом своего земляка Сергея Савинича. Было много Савиных, Савельевых… Нет, не нашел… Но, может, пропустил…
В самом низу одного полотнища, как видно, позднее прибавлена фамилия: "Сан. инструктор Качуевская Н.". Вспомнилась короткая московская улица имени Наташи Качуевской, бывший Скарятинский переулок. Там мелькнуло название на табличке, которое равнодушно называют таксисту. Здесь, в ряду других десяти тысяч, оно звучит скорбью и славой.
Портрет Наташи Качуевской есть в Музее обороны. Миловидная, хрупкая девушка в берете, постаравшаяся придать лицу выражение решительности. Студентка института театрального искусства в Москве стала санитарным инструктором 150-го стрелкового полка 34-й гвардейской стрелковой дивизии. 20 ноября 1942 года в бою у села Халхута вынесла с поля боя семьдесят раненых, вынесла с их оружием. Двадцать нужно было немедленно вывезти в ближний тыл. Наташа Качуевская сопровождала подводы. Неожиданно появились гитлеровцы. Наташа укрыла раненых в блиндаже, отстреливалась до последнего патрона, подорвала двумя гранатами себя и метнувшихся к ней немцев.
Всего лишь строка на одном из тридцати четырех знамен-полотнищ, где строки — до потолка…
Не все поименованы. Не все. И на одной из сероголубых символических памятных плит, что лежат вдоль тропы, ведущей из зала к вершине кургана, черные буквы: "Имена не установлены. Вечная слава!"
Плиты, плиты… Черные траурные буквы — и вечная слава! Рядом помянуты герои-генералы Степан Гурьев и Леонтий Гуртьев, командир медико-санитарного звена Евдокия Дмитриева, гвардии младший лейтенант Василий Кочетков…
Это тот Кочетков, взвод которого оборонял высоту у хутора Дубового, отбил семь атак гитлеровской пехоты, поддержанных двенадцатью танками; когда кончились боеприпасы, Кочетков, а за ним еще четверо героев бросились с гранатами под вражеские машины.
Плита: старший сержант Максим Пассар. Его снимок тоже есть в Музее обороны. Знаменитый снайпер-нанаец, по обычаю своего лесного народа, сидит на поджатых ногах. Так сидят у таежных костров охотники за белками. Максим Пассар уложил 237 гитлеровцев.
Плита: морской пехотинец Михаил Паникаха. Сохранился лишь его портрет "в гражданке": кепка, белая рубашка, галстук. Он похож, пожалуй, на молодого Маяковского. 2 октября 1942 года подле завода "Красный Октябрь" Михаил Паникаха, приподнявшись над окопом, взмахнул бутылкой с горючей жидкостью, намереваясь зажечь ею вражеский танк. В эту секунду пуля разбила бутылку. Охваченный пламенем, Паникаха живым факелом вскочил на танк и второй бутылкой ударил по решетке моторного люка.
Плита: сталевар завода "Красный Октябрь" Ольга Ковалева. Героиня, павшая во время контратаки истребительного батальона, похоронена возле главной проходной своего завода. Над ее могилой — скошенный прямоугольник из стали, тускло светящийся в тени тополей. Там на барельефе Ковалева коротко, по-мужски подстриженная, с резкими чертами лица. Такова она и на снимке предвоенных лет, где фотограф снял ее у мартена, в кепке и спецовке. А на заводе хранят депутатское удостоверение Ковалевой. Там миниатюрная фотография женщины с добрым, немного утомленным лицом, и никто бы не сказал, что она — сталевар.
Еще и еще имена на памятных плитах.
С вершины кургана виден город. Те, кто бился здесь, те, кто полег здесь, города не видели — его уже не было, он лежал в дымящихся руинах.
Город огромен. Его нельзя окинуть взглядом. Он исчезает, растворяется в дымке. Видна плотина гидростанции, сбрасывающая весенние полые воды. Виден новый город Волжский. Все новое, кроме Волги.
Ее, Волгу, защитники высоты "102.0" видели не в весеннем солнечном разливе, — в дыму, в огне. Волгу, за которой для них земли не было.
Фрэнк Бруно Хоней проиграл, покинув в свое время Америку ради Советского Союза. Подумайте, у него до сих пор нет собственной "Волги" или хотя бы "Запорожца". Он, не будучи безработным, а, напротив, усердно работая, узнал в нашей стране, что такое голод. В Америке ему не пришлось бы бросать место, к которому он привязался, бросать дом и уезжать в другой конец страны из-за того, что полюбившийся ему город был почти стерт врагом с лица земли.
Да, Фрэнк Бруно Хоней, с точки зрения американского обывателя — а может, и не только американского, — совершил в свое время ошибку, отдав солидный, чтимый полицейскими всех стран паспорт с изображением орла на гербе и получив взамен советский.
…Фрэнк Бруно Хоней смотрит из окна своей квартиры на проспект, где шелестят тополя и шины, прислушивается к волжской перекличке:
— Как можно — в Москву? Все мои друзья здесь, мой завод здесь.
В Москве у него внучка Танечка, как видно любимая. Зовет деда. Но Фрэнк Бруно Хоней не хочет в Москву. Его место в Волгограде.
Москва Москвой, а как же с Америкой?
— В сорок шестом году мне пишет брат: приезжай. Хорошо, можно приехать. Получаю паспорт, визу. Говорят: нужна, кроме советской выездной визы, американская въездная. Брат пишет — нет проблемы. Жду. Проблемы нет, визы тоже нет. Снова пишу брату: если хочешь, чтобы я приехал, хлопочи там, у себя. Брат пошел куда надо, говорит: отвечаю всем своим имуществом, что мой гость никакой агитацией заниматься не будет, повидает родных и уедет обратно. Готов все имущество внести в залог. Говорят: "Нет". — "Почему?" — "Он опасный, он коммунист, был у большевиков комиссаром на большом заводе". И не дали визы. Больше я не пытался.
— Жалеете?
— Конечно, любопытно было взглянуть, как там у них.
Я знаком с Фрэнком Бруновичем — так зовут его волгоградцы — совсем недавно, а кажется, будто знаю давным-давно. С тридцатых годов. С первых наших больших строек, на которые приглашали тогда иностранных специалистов.
Они приехали — и размежевались. Вероятнее, впрочем, они размежевались еще до того, как приехали.
Одни подписали контракт, потому что в Советском Союзе хорошо платили. Валютой, золотом. Этим людям было безразлично, на кого работать. Они знали дело и выгодно продавали свои знания, даже гордясь тем, что сумели подняться выше политических предрассудков и пошли на службу к большевикам.
Другие ехали со святой верой, со страстным желанием работать на первое в мире государство рабочих и крестьян, на идеал, ради которого падали под пулями парижские коммунары, ушли на эшафот герои Хеймаркета в Чикаго, погибли тысячи и тысячи русских революционеров.
Первые, работавшие только ради валюты, не интересны. Вторые… Ну что ж, им пришлось не легко. Очень не легко. Не миновали их наши беды. Ко многим из них судьба была жестокой. Иные разочаровались, стали отступниками, вернулись к сравнительно сытой кормушке, открещиваясь от былых заблуждений…
В доме Фрэнка Бруновича я помолодел на сорок. В его квартире — дух тех далеких лет. Нравственная атмосфера, памятная и дорогая по первым встречам с людьми "оттуда", но оказавшимися своими, удивительно близкими нам.
Атмосфера эта — не от деклараций. Ничего Фрэнк Брунович не декларирует. Он вообще не очень разговорчив. Пожалуй, больше рассказывает Антонина Трофимовна, жена, бывшая учительница, общительная волжанка. А тут еще нашлись у нас с ней общие знакомые в Сибири… Антонина Трофимовна рассказывает, Фрэнк Брунович тянет свое:
— Ну зачем это… Не интересно это.
О его жизни мне известно кое-что из книги "Я уехал из Америки". Издана она на Волге. Подошел к первому книжному развалу. Продавщица коротко: "Давно распродана". А рывшийся тут же, как видно, местный книголюб добавил: "Попробуйте в букинистическом. Но вряд ли". Пришлось читать в библиотеке.
Я знал, что Фрэнк Бруно Хоней, американский инженер, еще юношей связал жизнь с социалистическим рабочим движением. В 1919 году он был во главе комиссии, обратившейся в сенат и к президенту Вильсону с требованием прекратить американскую интервенцию против Советской России.
Он поехал к нам, чтобы увидеть все своими глазами. Это было весной 1930 года. Хоней подписал годичный контракт: посмотрю, поработаю, уеду.
Он не был безработным у себя на родине. Не был и отрезанным ломтем. Был женат, имел детей. У него были доллары, припасенные на черный день, собственный дом и автомобиль. Да, уже тогда, сорок лет назад, был автомобиль.
Он уезжал, чтобы вернуться в Америку через год.
Вернулся через одиннадцать месяцев. Уговорил жену, с трудом уговорил, поехать в Сталинград вместе с детьми. Только на один год, потом они вместе вернутся в Америку.