Пока жена нехотя собиралась в дальнюю дорогу, муж мало помогал ей: ему не давали покоя, приглашали в рабочие клубы. Он рассказывал там о Советском Союзе.
Видел ли он все, что встретил тогда на Волге, сквозь розовые очки мечтателя?
— Я приехал, и я, конечно, не знал языка. У меня была переводчица. Я обучал русских парней, как надо работать на станках. Это были парни из деревни. Они хотели знать много, но знали очень мало. И вот в один из первых дней парень с грубым голосом останавливает станок, другой тоже, третий за ними. Я — к переводчице: "Почему?" — "Мы делаем перекур десять минут". — "Почему?" — "А по советскому закону". Я подумал, будто действительно есть такой закон. Парни обманули меня. Но я об этом не рассказывал в Америке. Я понял, что это было мальчишество. На другой день они сами сознались, что такого закона нет. Я рассказывал в Америке о других советских законах. О настоящих законах. И это были очень хорошие для рабочих законы.
Фрэнк Бруно Хоней вернулся на Волгу с семьей. Жене здесь ничего не нравилось. Ей не нравилось здесь еще до того, как она приехала, она была недовольна Россией еще в Америке. Начались стычки. И однажды она сказала: "Ну, вот что, завтра готовь мне визу, не хочу я здесь жить". Сыновья — старшему было тринадцать — тянулись к матери, они еще не обжились на новом месте, тосковали по бейсболу, им был непонятен язык.
Они уехали. Хоней остался. Ему поручили обучать "семитысячников", комсомольцев, добровольно приехавших на стройку, чтобы стать тракторостроителями.
— Ребята были дурно одеты. Многие в лаптях. Ну, обед. Бегут к кипятку с кружками, с кусками хлеба. Черный хлеб, густой, липкий, тяжелый. Я спрашиваю — почему не в столовую? А там, отвечают, одна бурда, тот же кипяток, только с листьями капусты. "Так каждый день?" — "Нет, иногда с картофелиной". Жили в бараках. Холод, парни собираются в группу и так спят, чтобы теплее было. Ночью крик: "Вставайте, оборудование прибыло! Давай, давай!" И встают среди ночи, идут разгружать вагоны. Давай, давай!
Мистер Хоней к негодованию своих американских коллег в 1931 году отказался получать валюту, сказав, что хочет жить на советские деньги, как советский инженер.
Вскоре произошел случай, еще более обособивший Хонея от тех, кто к нам приехал ради денег. Токаря Робинсона, американца, негра, избили в столовой другие американцы, белые.
— Он был тогда боязливым парнем, этот Робинсон. Я узнал, побежал к нему: кто бил? Он не говорит, боится, ведь я тоже белый. Но я сказал ему: ты не бойся, здесь есть закон, который охраняет рабочего. И если кто тронет рабочего, то его будут судить. Тогда Робинсон поверил мне и сказал: "Били Браун и Луис". — "Мы их засудим", — ответил я ему. Их действительно судили, суд был в кино "Ударник", длинный такой одноэтажный дом. Безобразников выдворили прочь из страны в двадцать четыре часа. А Робинсон получил советский паспорт, он поступил потом в институт и стал инженером.
Фрэнк Бруно Хоней, американский коммунист, тоже принял советское гражданство. Тракторный завод стал его заводом. Однажды его увезли из цеха почти в беспамятстве: он заболел брюшным тифом. Думал, что не выживет, его друга только что унесла эта болезнь, могильный холмик был еще свежим. Но Хоней выжил; а пока лежал в больнице, понял, сколько у него друзей. Навещали его знакомые и незнакомые, просто заводские ребята, узнавшие, что "их" американец — в больнице. Потом он поехал в санаторий, и опять провожать его собралась масса людей, и он сказал тогда, что ему оказывают почести, как наследному принцу.
Но были, конечно, не только почести и праздники, бывало трудно, например, когда его вместе с частью рабочих отправили из осажденного врагом Сталинграда в Барнаул. Как только появилась возможность вернуться в разрушенный город, он тотчас приехал на Волгу, мыкался вместе со всеми, потом устроился в маленькой квартирке, где обитало тринадцать человек. Он долго жил там, не докучая никому просьбами: ведь на заводе было много нуждающихся в жилье, притом с маленькими детьми.
— А судьба той, прежней вашей семьи?
— Жена умерла. Дети? Да, мы переписываемся. Один техник на заводе Крайслера, другой штамповщик.
Товарищ Хоней на пенсии, но на заводе. Он теперь консультант технической библиотеки, переводит английские и американские журналы, помогает переводить другим. И уже ушел на пенсию один из первых его учеников Федя Невежин, ушел уважаемым мастером пружинного цеха.
Нет у Фрэнка Бруно Хонея ни своей виллы, ни собственной автомашины, ни долларов. Есть свой завод, на котором он выпускал когда-то первые машины и который успел уже торжественно проводить за ворота миллионный трактор. Есть свой город, куда со всего света приезжают люди, чтобы увидеть, где была одержана великая победа на Волге.
На исходе морозной зимы 1950 года в городе было еще много руин. Тянуло дымком из труб железных печек, торчащих среди груд битого кирпича. Некоторые жили в землянках, в расчищенных подвальных этажах. Запомнилась табличка "Жигулевская, 13", написанная от руки на куске жести, прикрепленном к торчащей из фундамента балке. Ветер раскачивал висевшие на проволочном каркасе обломки бетонных стен. Снег возле них был покрыт, как ржавчиной, пылью разбитых кирпичей. У восстановленного универмага, в подвале которого был пленен фельдмаршал Паулюс, два верблюда скалили желтые зубы. Универмаг одиноко стоял на площади, расчищенной от развалин.
Дорога к изыскателям Сталинградской ГЭС шла вдоль правого берега Волги. Миновали Тракторный завод, городские окраины, потом тряслись по разбитой степной дороге.
Изыскатели поставили бревенчатые домики в поселке Рынок, там, где у берега над братской могилой виднелся деревянный обелиск с жестяной красной звездой на верхушке.
С начальником изысканий Леонидом Александровичем Припотнем мы, переправившись через Волгу в степь, добрались до полевой базы экспедиции: несколько фанерных будочек на полозьях, бочки с горючим, большая палатка с сиротливо хлопающими на ветру брезентовыми ставнями.
— Между прочим, это место намечаем под город, — сказал Припотень.
Ну и выбрали! Мертвая степь. Внизу, прикрытый льдом, волжский рукав — Ахтуба.
— Не нравится? — спросил мой спутник.
Мне оставалось только неопределенно развести руками.
На другой день я был в управлении строительства Сталинградской гидростанции. Временно его разместили в школе. Прокуренные грязные коридоры были полны: люди отовсюду съезжались на стройку. Федор Георгиевич Логинов, начальник строительства ГЭС, сказал:
— В двух словах: готовим тылы. С этого начинается и всякое наступление, и всякая стройка, а большая — в особенности. Хорошие дороги — это первое. И, конечно, жилье.
Он подошел к карте:
— Вот, говоря словами поэта, здесь будет город заложен.
Он ткнул карандашом то место у Ахтубы, где накануне мы были с Припотнем.
Логинов мне ужасно понравился. Крупный, сильный, уверенный в себе человек. Я знал, что он еще подростком ушел в армию, дрался с Врангелем, потом стал инженером-гидротехником, работал на Днепрогэсе, занимался изысканиями в верховьях Волги, после войны опять попал на Днепр — восстанавливать разрушенную гитлеровцами гидростанцию. Человек первых пятилеток, коммунист, прирожденный строитель. И вот теперь Сталинградская ГЭС, великая стройка коммунизма…
После первого знакомства я часто бывал у строителей, однако все больше в котловане, на главных объектах. Но как-то, встретив Логинова, собиравшегося на "объезд епархии", напомнил ему про город. Он кивнул:
— Заглянем и туда.
Вдоль берега Ахтубы вытянулись первые кварталы кирпичных домов. Рядом поднимались стены большого здания.
— Дворец культуры. Достроим — пригласим Дормидонтыча. Ну, Михайлова, Максима Дормидонтыча, народного артиста. И Гмырю. Думаю, уважат строителей, приедут на открытие. А дворец у нас на веселом месте. — Логинов вынул записную книжку и мигом набросал план. — Вот здесь, напротив, заасфальтируем площадь. От нее пойдет к Ахтубе Фонтанная улица. Поставим посередине фонтаны. А дальше — стадион…
Над степью поднимались стрелы экскаваторов. По дорогам торопились самосвалы, и густая пыль держалась там, где Логинову виделась Фонтанная улица. Было лето 1952 года.
…В углу, отгороженном шнуром, стоит огромный письменный стол, величественный, как саркофаг, но весь исцарапанный и испятнанный. И кресло такое же, громоздкое, продавленное, потертое. Рядом с чернильным прибором из пластмассы — телефон, где в середине диска вделана фотография Советской площади в Москве. Я помнил, что фотография была, но тогда не разглядел ее.
Тут же, в музее соседнего с Волгоградом большого города Волжского, большой портрет хозяина стола, кресла и телефона. Под портретом — две даты: 1900–1958.
Федор Георгиевич Логинов умер уже после того, как гидростанция была почти достроена. Мне кажется теперь, что при всей деловитости, даже суровости, был он в душе мечтателем и романтиком. Увлекался интересными, умными, смелыми людьми, новыми идеями, А если идея до конца захватывала его, осуществлял ее с завидной волей и упорством.
Такой его идеей был Волжский. Город без окраин. Город без времянок. Город, удобный для жизни. Город не "потом", а сразу, одновременно со стройкой гидростанции.
В музее есть записная книжка Логинова — обыкновенная тетрадка со скрепкой, плохая желтая бумага. Именно такую он и вынимал обычно из карманов своего просторного полотняного пиджака во время объездов стройки.
В книжке — конспект его выступления на партийной конференции: "Коллектив Сталинградгидростроя пришел со значительными (слово "значительными" — зачеркнуто), с некоторыми достижениями". На этой конференции Логинову изрядно досталось за "недостаточно оперативное использование техники" (часть самосвалов по его распоряжению возила землю на стройку стадиона в будущем городе).
Музей в Волжском — на зеленой улице с фонтанами. Она идет ко Дворцу культуры.