А куда бежать, если друг – бездвижный? И сколько ещё часов проваляется в беспамятстве – неизвестно.
Я укрыл Заику брезентовым плащом. Сам сел на камень, обхватив руками колени.
Холодно, черви поганые. И чего я попёрся в эту даль? Обошлась бы Ветка без подарка. Хотя…
Гибкая моя, тоненькая. И глазищи – как болотные огни: завораживают, зовут куда-то.
Осторожно разворачиваю свёрток. Вот он, цветок. Нежно-медовая шкурка светится алыми прожилками. А аромат!
Ветке понравится. Улыбнётся, тронет тонкими пальцами мою щеку. Может, даже поцелует.
От одной мысли сердце начинает грохотать. Пугаюсь: вдруг безглазые услышат? Или, упаси Прежние, сам стрез?
Выдёргиваю нож из чехла. Древняя сталь, доставшаяся от Прежних, сточенная временем до самого обуха. Всматриваюсь во мрак: там булькает зловонными пузырями трясина, шелестят лапками ночные сколопендры. Да далёкие болотные огни гуляют, светят зелёным – будто Ветка ищет меня, зовёт.
Наконец, выскакивают хохочущим табунком луны – вся дюжина. Не день, конечно, но светлее. Полегче.
Заика мечется, бредит:
– Господин Фарш, не велите наказывать. Мы т-только до цветочного дерева и обратно, уж больно друг хотел Ветке любезность оказать. А на колючку я сам наступил, виноват. Меня судите, д-друга не надо…
– Тсс, тихо.
Даю напиться из фляги. Воды совсем мало, едва на донышке плещется. А из болота пить – последнее дело.
Заика глотает. Поднимает голову, смотрит на меня, не узнавая.
– Г-господин Фарш! Ради П-Прежних! Меня – хоть стрезу на пищу, только не Умника. Вот и господин Гарнир вам скажет.
– Тихо, тихо.
Укладываю его, вновь накрываю брезентом.
Всё-таки правильно я Заику выбрал в напарники. Настоящий друг.
Не повезло. Совсем немного не хватило.
Утром Заика встал, как новенький. Хромал, конечно; так я ему крепкий костыль из болотного деревца вырезал. Пошли потихоньку. Брели да болтали о всякой ерунде, чтобы ужас отогнать. И старались вверх не смотреть: уж больно жутко небо красным видеть, а не зелёным.
– Вот п-переживём гадостное время, – мечтал Заика – я наизнанку вывернусь, но б-бродягой стану, Чёрновласку в жёны возьму.
Смех меня разобрал.
– Она же тебя на две головы выше! Сварливая да капризная. Бить тебя будет, братище! Или в порыве любви задавит нечаянно. Титьки-то у неё – вдвоём не поднять!
– Ничего, п-потерплю, – улыбается, – а коль д-достанет – уйду на болота, за добычей.
– И я с тобой, – киваю, – с таким напарником до самого хребта не страшно!
– Не, – не соглашается Заика, – т-тебе одна дорога – в Преемники. Будешь зеньки таращить, умные речи толкать и поучать нас, голытьбу безмозглую. А время п-придёт – шлем светлый наденешь, когда Учитель твой тапки скинет.
И благостно вокруг, только хлюпает болотина под ногами, свирли курлыкают, да шарики парочками из-под кустов посверкивают, словно глазастый зверёк таращится.
Только не подумал я, что кровь-то Заикина из-под сбившейся повязки сочится-капает.
На запах они и приползли. Десятка два. Безглазыми рылами вынюхали, высосали болотную воду с каплями человечьей крови – и в след вцепились.
А я уже радовался: вот она, золотая вершина Запретной Горы, сияет! Даже если ковылять на одной ноге – за час до своей пещеры дойдём.
Я ещё ночью свой нож к дрыну примотал. Не то доброе копьё, конечно, что я у цветочного дерева выронил, но хоть что-то.
Черви, как всегда, взяли в полукольцо. Пасти зловонные разинули, шипят, едкой слюной брызжут – завтрак предвкушают. Шарики тут как тут, стайкой. Вспомнил я, как Учитель, господин Гарнир, говорил: шарики эмоции чувствуют, эмоциями питаются. Вот и появляются, когда что-то весёлое или ужасное готовится, им всё равно.
Дыхание смог успокоить, лук в руке почти не дрожит. Два раза хлопнула тетива – на два червя меньше. А толку?
Заика завопил, костылём шарахнул ближнего, перебил спину гадине. Умирающий червь завизжал, закрутился – остальные замерли испуганно. Пока своим крохотным мозгом соображали – я ещё троих проткнул.
Да всё равно далеко мы не ушли.
Извивающиеся твари вдруг исчезли, будто в чёрной болотной жиже растворились. И шарики, сияя радужными боками, прыснули в кусты.
Только я обрадовался, что проскочили – и услышал.
Ни с чем его не спутаешь. Низкое гудение. Грозное, как приближающийся ураган.
Стрез!
Руки сразу обмякли. Выронил я своё никчемное копьё. Опустился на колени.
Заика рядом ничком скорчился, чёрный кубик амулета гладя. Бормочет:
– П-пришёл мой час, последним вздохом взываю к вам, П-Прежние: примите меня в чертоге Друзей своих, какого есть – грешного и светлого, г-глупого и слабого…
А я даже молитвы все забыл. И про оберег свой, жёлтый кругляш, не вспомнил.
В голове пусто. Только краем – глаза Ветки. Да ещё женский крик, далёкий-далёкий: «Кровинка моя, сыночек! Живи!».
Вот она, полосатая погибель моя. Появился из-за низких перекрученных деревьев, рухнул на бесчисленные членистые ноги. Сложил перепончатые крылья.
И побрёл к нам, раскачиваясь, острые сочленения конечностей в небо втыкая. Медленно и неотвратимо, как сама смерть. Жвала с руку длиной, острые, как сабли, изготовил. Рвать живое мясо, разбрызгивая кровь горячую мою…
Остановился шагах в пяти. Стоит. Мёртво блестит фасетами.
Не помня себя, завопил я:
– Не тяни, сволочь! Вот он я! Жри уже.
А стрез, будто от крика моего, покачнулся.
Завалился на бок.
И затих.
Упал я в болотную грязь, лицом в ладони. Заплакал, конечно. От ужаса пережитого. От неверия, что – жив.
А сзади уже набегали наши, размахивая копьями. Красавчик меня тряс, орал что-то – только не понимал я ничего…
Любого я ждал: злой ругани, обидной затрещины, сурового наказания. Стоял перед Учителем, повинную голову склонив.
А он только:
– Дурак ты, Умник. Куда вы попёрлись? И когда! Сколько вам, соплякам, объяснять: Сезон кончился, никогда наша жизнь не будет прежней. Всё иным становится в Межсезонье, незнакомым. Я уж сколько их пережил – и всё равно, удивляюсь всякий раз.
Стою, слушаю, соплю в две дырки. А Учитель глаза прикрыл, как всякий раз, когда былое вспоминает. Будто не говорит – древнюю былину поёт:
– Сколько их, дней раскалённых и ночей муторных, уплыло рекой вечности? Сколько раз Верхнее Светило покидало нас, и растерянный мир замирал от ужаса? Шесть Межсезоний назад, когда был я ещё крепок, но ещё глуп, с холодами пришла серая плесень. Три рода, три пещеры погибли, до сих пор их крики помню… Два цикла тому породило болото жуть наших ночей – червей поганых, безглазых, всевидящих. Каждый раз трудами и кровью растили мы семя своё – и вновь гибли: от бед роковых, от хищников, тьмой рождённых, от болезней – то синей холеры, то болотной лихорадки… Да и болота когда-то не было. Степи были – светлые, бескрайние, травами ароматными колыхавшие.
Заслушался я. Будто увидел эту картину: изумрудное травяное море, и звери невиданные – лёгконогие, грациозные, с маленькими рожками на точёных головках…
Провёл господин Гарнир по лицу распухшими в суставах пальцами, словно паутину воспоминаний стряхнул. Вздохнул:
– Прежние говорили: не будет конца нашим страданиям, потому что не наш этот мир, чужаки мы в нём. Но осыпется весь песок в сосуде, и придёт Трижды Рождённый, Знающий Путь. Он откроет золотые врата, и введёт народ наш в благословенные чертоги, и примут нас Друзья в доме своём, и унесут нас далеко-далеко отсюда. Туда, откуда мы вышли и куда вернёмся…
Журчит голос, течёт.
– А в прошлый Сезон ты в нашем роду появился. Землю трясло, скалы рушились. Вашу пещеру завалило, щель осталась – в две ладони. Хрустели кости, лопались лёгкие, кричали люди. Маялись, умирая страшно, в темноте раздавленные, в крови своей и чужой. А я стоял у щели той – и не мог ничего поделать. Только волосы мои седели от ужаса сопереживания.
Но увидел вдруг – шар красный, и волосёнки прилипшие. Это мать твоя дыру разглядела и сунула тебя в неё за секунду до того, как пещерный свод осел, последний луч света им отрезая. А я – принял тебя. Словно из материнского лона. Вновь рождённого.
Сказал это Учитель мой и замолчал.
А я зажал мокрое лицо ладонями и слышал вновь вопли умирающих, и чувствовал страх мамы, и запоминал её последний крик:
– Кровинка моя! Сыночек! Живи!
Учитель обнял меня и прошептал:
– Понимаешь теперь, почему я тебя с младенчества лелею, как ни один отец со своим дитя не нянчится? Дважды рождённые – это я, все бродяги, Заика твой. Трижды Рождённый – это ты. Тебе человечий род спасать. Так говорили Прежние.
Не знаю, чего от меня Учитель ждал. Наверное, слов громких, обнадёживающих. Мол, не вопрос: щас, только высморкаюсь – и ну подвиги воротить.
А я зарёванное лицо на него поднял и промямлил:
– Почему стрез меня не сожрал? Что с ним вообще такое было? Будто губить передумал да уснул.
Ляпнул – и ужаснулся. Во я дурак-то я! Сейчас Учитель разочарованно вздохнёт, оттолкнёт меня, дебила, навсегда.
Он и вправду отшатнулся. Взглянул на меня, будто увидел впервые. Прошептал:
– Как ты догадался про стреза?! Точно – избранный.
Кряхтя, опустился на распухшие колени – и поклонился мне в ноги.
Небо темнело, словно протухшая кровь.
Всё племя собралось перед входом в пещеру: беззубые ворчливые старухи и юные матери, прижимающие к груди драгоценные сопливые свёртки; полуслепые старики, чепушилы чумазые и матёрые бродяги с неразлучными копьями. Мы, молодые дважды рождённые, ровным строем – Красавчик с брезгливой ухмылкой, Толстяк с мокрыми губами, Заика с костылём (надо же, не потерял мою поделку!), и ещё три десятка моего поколения – все серьёзные, животы с поперечными шрамами гордо выпятив.
И я – сбитый с панталыку словами Учителя. Растерянный.
А перед племенем кучкой – малолетки. Худющие, ободранные, озираются волчатами. Шарики над ними вьются, поживу предвкушают.