А бог с ним, с голосом. Какой есть. Поет не голос, а душа у человека. Помогай, Порфирий Гаврилович. Негромко, как лес шумит…
Не слышно шуму городского,
За Невской башней тишина,
И на штыке у часового…
Они подошли к Уватчику, настолько густо заросшему черемухой и тальниками, что местами речка вовсе исчезала в зелени листвы, и, казалось — по этим плотно сомкнувшимся вершинкам можно перебежать на другой берег. Но Порфирий в самой непролазной чащобе показал мостик — черную, с облетевшей корой валежину, сохранившуюся от тех еще времен, когда здесь росли крупные ели.
Кроме меня, этого перехода никто не знает, а здесь куда короче путь, — хвастливо улыбаясь, сказал Порфирий и ступил на зыбкую лесину, с которой, шурша, посыпались мелкие обломки. И оглянулся. — Погоди, сперва один пройду. Не искупаться бы…
А я не прочь искупаться бы, — заглядывая в подвижную темень Уватчика, сказал Лебедев.
Га! А вода-то ведь здесь ледяная…
На открытой полянке их встретил Савва. Рывком схватил руку Лебедева, потряс ее.
А мы уже стали тревожиться. И вас нет, и Гордея Ильича. В пути ничего не случилось?
Лебедев сознался, поглядывая на букет, с которым и, идти дальше было неловко и бросить жаль:
В нашем опоздании я виноват. Цветы собирал, стосковался за зиму о природе. — И наклонился, бережно положил на землю свой букет.
Это мы с тобой еще дорогу спрямили, — заметил Порфирий. — Где же Гордей? Он цветы собирать не станет.
Место, выбранное для встречи, на берегу Уватчика, где речка делала крутую петлю, оказалось очень укромным. Со стороны города впереди лежала широкая открытая поляна, пройти по ней незамеченному никак невозможно. По другую сторону Уватчика сплелись совершенно невообразимые заросли, Сунься в них какой-нибудь шпик — сразу треск его выдаст. А на единственном удобном подходе, откуда сейчас приблизились Порфирий с Лебедевым, стоял в охране Савва.
Он провожал недалеко. Свистнул, что означало: «Идут свои», — и вернулся на прежнее место.
С дружинниками занимается, — отозвался о Савве Порфирий. — Учит стрелять с Севрюковым на пару. В общем, теперь человек сорок могли бы взять оружие. А добрых винтовок и револьверов — всего семнадцать. С патронами еще хуже. Надо ведь и на пристрелку давать. Без обучения какой же прок и в оружии? Чтобы в нужный час потом в белый свет палили? И сами, как воробьи, были беззащитные? Словом, стрельбище обеспечиваем, а в запасе нет почти ничего.
Тоже неладно, Порфирий Гаврилович, — сказал Лебедев. — Для серьезного дела готовимся, а не на призы стрелять.
А я так думаю: лучше одна пуля в цель, чем десять мимо…
Заслышав голоса, выбежал навстречу Мирвольский, обнял и поцеловал Лебедева в губы. Заговорил быстро:
Ты опять с бородой? Значит, новое имя? Какое? А-а… Знаешь, а теперь борода для тебя стала естественнее. Тоже годы идут. Как твое здоровье? А как Анюта?
Ведь я от нее не имею ни единого слова и… просто не знаю… — голос у него дрогнул.
— Она здорова, но очень много работает. И ей нельзя…
После, после… Ты ведь найдешь немного времени? Я не могу на ходу расспрашивать о ней. Главное — она здорова…
Алеша, — сказал Лебедев, слегка притягивая его к себе, — почему у тебя так много стало морщин? Хотя подвижности и энергии тоже как будто прибавилось.
А это оказалось как раз все в тесной зависимости. Но об этом тоже после, после. Я отхожу в сторонку, потому что надо же тебе наконец поздороваться и с Терешиным.
Да… А кстати, где же он?
Вот он я, Егор Иванович, — сказал Терешин, раздвигая молодые березки. — Выходит, такой уж я ростом удался, что даже в этих маленьких кустиках не видать.
Они все четверо уселись в кружок прямо на траву, которая была здесь очень высокой. Лебедев сломил дудку пахучего зонтичника, размял ее и счастливо покрутил головой: «Как освежает!» После городской духоты он все еще не мог вволю насладиться просторами полей и перелесков, щекочущей в горле теплой волной испарений земли. Но, кинув беглый взгляд на Алексея Антоновича, по какой-то невольной ассоциации он вдруг подумал об Анюте, которая, ловя сохнущими губами застойный, тягостный воздух подполья, сейчас стоит у своей наборной кассы и почерневшими от свинцовой пыли пальцами прикладывает литеру к литере. Беспечная улыбка сбежала у него с лица, и он заговорил сдержанно, серьезно:
Ну, товарищи, рассказывайте прежде всего о своих делах.
Рассказывать стал Терешин, коротко, скупо:
Нечем особенно похвалиться. Все обыкновенно идет. Занимаемся агитацией, дружинников обучаем, оружие достаем, деньги собираем. Всего этого мало, конечно. И медленно. Плохо. Правда, есть и хорошее. Сознание у рабочих проясняется, смелости стало больше. На массовки валом народ идет.
В Красноярске и в Томске за этот год были тяжелые провалы, — сказал Лебедев.
У нас после январской забастовки тоже более десятка человек арестовали. Правда, потом всех выпустили.
И меня тоже. А уволили с железной дороги многих. И сразу в солдаты.
Что в солдаты уволенных забривают — по-моему, это они себе хуже делают, — проговорил Порфирий. — И в армии теперь им опоры не будет.
Оно и так и не так, — возразил Терешин. — Неблагонадежных там в первую голову под пули толкают. По сути дела на казнь их отсюда увозят.
И все же, товарищи, армия значительно расшатана, — повернулся Лебедев к Порфирию. — Надо только больше давать листовок на проходящие эшелоны.
Мы все время даем, — сказал Порфирий, — да не хватает. Мало печатаете.
Кружки, прокламации, боевые дружины — все вертимся что-то в одном кругу, — пасмурно заметил Терешин.
Не совсем точно, — поправил его Лебедев. — Во-первых, даже и этот старый круг надо раздвигать, и как можно шире. А во-вторых, вы ничего не сказали о стачках.
В январе ничего не вышло, — упрямо проговорил Терешин. — Опыт показал: трудно сразу по всей дороге забастовать.
А восстание с оружием? Будет еще труднее.
Мне, как и Лавутину, скорей размахнуться и ударить хочется, — излил душу Терешин. И потянул рукава, словно засучивая их.
Ладно. Будем готовиться снова к всеобщей стачке, — подумав, сказал Порфирий, — хотя меня распирает не меньше Петра.
Лебедев коротким движением опять сломил дудку зон-тичника, отбросил в сторону.
Теперь это уже не за горами. Вода в котле нагрета настолько, что закипеть она может в любой час.
На линии-то нас теперь всюду поддержат? — настойчиво спросил Порфирий. — По-честному, Егор Иванович, можно надеяться?
Можно! Правда, мы не знаем точно позиции нашего Союзного комитета, хотя от него будет зависеть выбор момента решительных действий. Но стачку-то, во всяком случае, готовит он.
А почему нельзя знать точно, что думает Союзный комитет? — вдруг спросил Мирвольский, все время до этого упорно молчавший. — Похоже, что ты ему вообще не очень веришь. — И, словно застеснявшись своего неожиданного вмешательства, тотчас отодвинулся назад.
Ты задал резонный вопрос, Алексей, и отчасти угадал мои мысли, — ответил Лебедев. — Дело в том, что всеобщую стачку-то он поддерживает, а вот свое отношение к вооруженному восстанию никак не определил. Отказываться же от мысли о восстании нельзя. Если мы пойдем к революции потихоньку, выиграет только буржуазия.
Терешин встал, размял ноги, потянулся, развернув свою широкую, квадратную грудь.
Сейчас я работаю у Василева на паровой мельнице, — с усмешкой сказал он. — Купец все время заигрывает с нами. Говорит: «Хочу, чтобы рабочим жилось у меня хорошо». Он платит на гривенник, больше, чем платят на железной дороге, но требует от рабочих обещаний, что бастовать у него не будут.
И ты пообещал? — не для себя, а для Лебедева спросил Терешина Порфирий.
Нет. Это он придумал недавно. Деньги стал давать нашим сборщикам — то рубль, то трешницу. «Я, говорит, сочувствую, народу свобода нужна. Только при общем согласии, без насилия».
Жаль, нет Гордея Ильича, — подхватил Порфирий, — он бы лучше меня рассказал, как Маннберг в мастерских тоже дело повернул. Этот объявил: «Кто свою норму выполнит, может до гудка домой уходить». Ну, мастеровые и налегли. На два, на три часа раньше выгонять урок стали. А Маннберг тогда: «Стоп! Вижу, работать вы быстрее можете. Надо норму вам увеличить, а поденную плату оставить». Значит, за штуку-то меньше платить. И теперь рублей на пять в месяц у кузнецов и слесарей заработок стал меньше. Вот. О штрафах я и не говорю. Это у него само собой — половину заработка штрафами вычитает.
Засвистел Савва. Этот условный свист означал: «Идут свои». Но Порфирий все же оборвал рассказ и торопливо пошел навстречу. Поднялись и все остальные. Лебедев очутился рядом с Мирвольским.
Алексей, ты все время отмалчивался. Почему?
Я хотел поговорить с тобой позже. Миша, я научился делать бомбы…
Быстрым шагом почти вбежал на поляну Лавутин. За ним следовал Савва, забыв о своих обязанностях пикетчика. Оба они были возбуждены до крайности. Особенно Лавутин. С него лил градом пот, фуражка была сбита на затылок. Видно было, что он хочет выкрикнуть что-то очень важное, а волнение "мешает ему. Но весть, которую он принес, была явно доброй. Терентии подскочил к нему.
Гордей, ну, говори же!
Флот восстал!.. Товарищи!.. — И хлопнул себя широкой ладонью по груди — она так и загудела.
Флот восстал? Какой флот? Откуда стало известно? — затормошил Лавутина Лебедев. — Гордей Ильич, скорее подробности.
Лавутин сдернул с головы фуражку, помахал ею себе в лицо.
Нечаев читал телеграмму… Черноморский флот… В Одессе… вместе с бастующими рабочими… Поднял флаг восстания… броненосец «Потёмкин». Матросы расправились с офицерами. — Лавутин боролся с собой. Ему хотелось быть точным и передать Лебедеву только то, что он сам узнал от Нечаева. Но в то же время короткий текст телеграммы нес между слов так много угадываемого сердцем, что нельзя было это угаданное не досказать, не воспроизвести, как увиденное своими глазами. И Лавутина прорвало: — Братцы! На мачтах красные флаги, пушки на город повернуты, полиция, как мыши по углам, попряталась, матросы с рабочими братаются… Свобода! Одесса — наша, рабочая… Революционная!.. И тоже в красных знаменах…