Пробитое пулями знамя — страница 75 из 96

И только потом, когда весь состав пролетел мимо и начал втягиваться в выемку, Панкрат зашевелился, приподнялся и стал ползком взбираться на насыпь. Недоумевая, Павел не отрывал от него глаз, пока между ними заслоном не встала крутая осыпь выемки…

Он коротко рассказал о случившемся солдатам. Те зашумели, но быстро, успокоились: «Ничего, раз остался живой». Кто-то спросил погодя немного:

А за что его выкинули? Павел только пожал плечами:

Откуда я знаю?

Он отказался от песни, от пляски, от ужина и лег на свое место на нарах. Сильно болело сердце. Вопрос солдата о Панкрате: «А за что его выкинули?» — почему-то теперь не давал Павлу покоя. За что, в самом деле? Мужик, видать, очень хороший. Наверно, стал говорить такие же слова, как здесь, а в том вагоне, на беду его, оказался капитан Константинов. Вышвырнули человека… Павлу представились руки Панкрата, корявые, с обломанными ногтями. Свой ведь, рабочий человек…

Измученный, засыпая, Павел прикинул: «Однако к утру приедем в Черемхово. Сколько останется тогда до Тайшета? Малость поболее пятисот верст. Это хорошо. Уже проехали станцию Ангару. До Черемхова будут еще Лужки, Мальта… потом… Что же потом? Да, Белая, Половина, Касьяновка, Гришево… Невелик паровозик, а тащит состав здорово. Ишь какую ровную и веселую дробь выбивают колеса…»

Проснулся Павел от мертвой тишины. Приподнялся. Стали опять! Э-эх! А может, встречного пропускают? Ни звука…

Наконец по мерзлому снегу проскрипели неровные, усталые шаги и чей-то простуженный бас распорядился равнодушно:

— Айда, во второй тупик загоняй. Чичас из Половины — сказали: ранее как через трое сутки не примут. Паровоз велели в Мальту вернуть.

Павел упал на свою уже успевшую настыть подстилку и скрипнул зубами. Вот тебе и Черемхово!

18

Лебедев добрался до Шиверска только к средине декабря. Ему не хотелось ехать на пассажирском. Он подсаживался то в один, то в другой воинский эшелон, чтобы поговорить с солдатами. А на больших станциях задерживался для установления связей с рабочими комитетами. И все это время он постоянно натыкался на сложную пестроту в настроениях.

Чита была накалена революционными силами. В ней полным ходом шла подготовка к восстанию. Рабочие запасались оружием, и не по мелочам, а сразу крупными партиями, вплоть до того, что захватили силой склад оружия у железнодорожного батальона и взяли себе все восемьсот винтовок, хранившихся там. А немного погодя разгрузили тринадцать вагонов с винтовками, прибывшими на воинский склад! И отобрать потом это оружие у рабочих не посмел даже начальник гарнизона генерал Холщевников. Впрочем, не то что не посмел — не знал, как отобрать. Дружинники попрятали винтовки по дворам и квартирам, и заставить рабочих сдать оружие можно было, только наведя жерла пушек на всю железнодорожную слободку, но пушек у Холщевникова как раз и не было. Совет рабочих, солдатских и казачьих депутатов неуклонно расширял поле своей деятельности. Командовал движением по всей Забайкальской железной дороге, писал призывы к крестьянам о захвате кабинетских, монастырских и казенных земель, засыпал прокламациями проходящие воинские поезда. Большевики Бабушкин, Курнатовский, Костюшко действовали в Читинском комитете решительно и смело, так, как любил действовать и Лебеде я,

Но если Чита пылала революционным огнем — Иркутск тлел и трещал, как сырые дрова, оставшиеся без подтопки. Кого только тут не оказалось в комитете! Осколки старых групп народовольцев и народоправцев, бундовцы, анархисты, тупые громилы Махайского и неудержные болтуны эсеры. Топ в комитете задавали меньшевики. Все спорили, дискутировали с таким видом и жаром, будто одной силой слов можно было взорвать самодержавие. Здесь мало верили в восстание и потому не стремились к нему. Здесь искали любые другие пути революции, только не восстание и не захват власти рабочими. Целую неделю провел в Иркутске Лебедев, выступая на митингах н собраниях и ломая дряблые настроения комитетчиков, но все же уехал с тягостным чувством: в решительный час здесь зазвучат пе выстрелы, а речи.

Черемхово, Зима, Тулун хранили спокойствие, прислушиваясь к тому, что происходит у соседей с востока, в Иркутске и в Чите, и у соседей с запада — в Красноярске, Иланской и Шиверске. А слухи приходили противоречащие и путаные. Приезжали сюда агитаторы и агенты с разной политической окраской, и каждый силился настроить рабочих на свой лад, пока у тех не выработалось свое отношение, вроде: «Как люди, так и мы». А «люди» в Иркутске были далеко не такие, как в Чите и в Красноярске. Иркутск же к этим станциям был ближе всего и потому как-никак влиял больше.

С еще более пестрыми настроениями шли воинские эшелоны. Были такие, где Лебедев последовательно перебирался из вагона в вагон по всему составу и обстоятельно разговаривал с солдатами. Его речи слушали затаив дыхание, — это было для солдат то самое драгоценное слово правды, которое они искали повсюду и не могли найти, А были и такие эшелоны, где агитаторов попросту выбрасывали из вагонов, как это случилось с Панкратом. Что влияло на эти настроения? Всякое. Больше пли меньше в вагоне оказывалось солдат из рабочих, а если из крестьян — то какого достатка. Какие были в полку офицеры и с какими потерями полк воевал. С первых ли дней войны сражались солдаты, терпя горечь всех поражений, или подъехали в Маньчжурию, когда уже шли переговоры о мире. Сколько до Лебедева побывало у них на пути агитаторов и о чем агитаторы говорили. Случилась ли у солдат лишняя смена белья и долго ли простоял эшелон в тупике на последней станции. Все это сложенное вместе и придавало беседам Лебедева с солдатами всякий раз свои оттенки. А в целом он чувствовал: мало, донельзя мало профессиональных революционеров работает в проходящих эшелонах и, должно быть, еще меньше работает там, на месте, в Маньчжурии.

— Ах, если бы всех солдат зажечь мыслью о восстании, о борьбе плечом к плечу с рабочими, с теми крестьянами, которые сейчас стихийно громят помещичьи усадьбы! И эта сила потом ворвалась бы и растеклась по всей

России, ударила своим могучим солдатским плечом… Но получается пока иное… А чем туже заклинивается пробка из воинских эшелонов, тем больше ярости закипает у солдат, ярости, обращенной уже против рабочих и против революции.

После манифеста 17 октября минуло два месяца. Объявленные свободы, как и ожидали большевики, остались только на бумаге, а те, что силой взяли себе сами рабочие, правительством постепенно отбирались опять. Но все же в одном пока было легче: не так нагло хватали жандармы революционеров. Митинги и собрания проводились открыто. Можно было даже готовиться к выборам, памятуя, что и эти свободы объявлены в манифесте.

Лебедеву из Читы хотелось вернуться в Красноярск. Он как-то особенно свыкся с этим городом, полюбил его. А больше всего тянула его в Красноярск надежда добиться теперь освобождения Анюты. Выручить из тюрьмы и Степана Дичко с Мотей! Но Красноярский комитет сообщил, что им троим будет устроен побег, и дал указание Лебедеву — остановиться в Шиверске, помочь товарищам. Лебедев и сам понимал: да, это очень нужно. Восставшие, к примеру, Красноярск и Чита не добьются победы даже на своих участках железной дороги, если между ними будут лежать города, не готовые к вооруженной борьбе.

На платформе шиверского вокзала Лебедева встретил Порфирий. Сухой и сильной своей ладонью сжал ему руку.

Вот хорошо, что ты к нам приехал. Как теперь тебя называть? По-старому? Или заново имя сменил?

Пока остаюсь Егором Ивановичем. Куда мы отсюда?

Коль не против — к Ивану Мезенцеву. Я бы к себе, да у нас теперь шибко тесно. Еще Дарья с девчонкой живет.

Веди к Мезенцевым. Там у меня старый приятель есть — Александр Иванович, Саша. А ты что это, Порфирий Гаврилович? — спросил он и вгляделся особенно пристально: — В шрамах лицо… Прихрамываешь.

Пустяк… Это я сам себе. По неосторожности. Теперь все прошло уже.

А как семья твоя? Все благополучны?

Чего ж не благополучны? Все хорошо.

Ну, тогда рассказывай, что в городе нового.

Они обогнули вокзальное здание и вступили в узкую улицу, словно стиснутую высокими сугробами снега, наметенного у заборов. Здесь не было никаких тротуаров, только промятая посредине санная дорога, которой пользовались и пешеходы. Похлопывая себя по бокам лубенеющими на морозе рукавицами и чуточку приволакивая правую ногу, Порфирий стал подробно пересказывать Лебедеву новости. Дошел до событий самых последних дней.

…И вот тут, Егор Иванович, начинается такое, будто гнули мы, гнули к земле за вершинку дерево, хотели сломить его, а оно не сломилось и обратно разгибаться взялось. Посуди сам. Объявили у нас восьмичасовой рабочий день, как и повсюду. После забастовки так и стали работать. И начальство этому покорилось — вроде бы покорилось! А третьего дня наши объявления все посрывали и опять поворот на старое. Вызвали мы начальника, Игнатия Павловича. Пожалуйста, он без слов пришел к нам в комиссию, вообще человек нам сочувствующий. Но, говорит, ему самому дан приказ свыше — восемь часов пе признавать. Ну и вот, столкнулись мы, да так и замерли: и он и мы пока нп туда ни сюда. Бастовать снова? Сам знаешь, из денег рабочие вовсе выбились. И опять же солдат из Маньчжурии вызволять нужно, надо продвигать эшелоны. Страх до чего измученный едет народ.

Ну и как же, сколько часов вы работаете?

Работаем пока восемь часов. А нам заявлено, что в таком разе и платить будут меньше. Мы потребовали, наоборот прибавки еще. А нам заявлено, что никакой прибавки не будет, потому что закон о рабочем дне не изменен. Мы сказали, что закон изменен: мы сами его изменили. А нам говорят: «Нос не дорос у вас до этого». И вот тут, Егор Иванович, и есть что-то такое, чего я не то что не пойму, а вот… соединить не умею. Назвали себя мы хозяевами, а хозяева получились неполные. Того нам нельзя, другого нельзя, третье не моги, а четвертое мы сами не можем или не умеем взять…