Пробитое пулями знамя — страница 81 из 96

Бой? — рубанул он в воздухе кулаком, останавливаясь против Терешина. — А если бы и так! В Москве рабочие не испугались. Пусть бои разгораются повсюду, сливаются в один общий бой. Петр Федосеевич! Ведь революция сейчас из подполья вышла на улицы! Это уже не стачка, это — восстание! Смелость в действиях еще поднимет дух у народа. — И надо наступать, наступать…

Терешин вскочил.

Егор Иванович! Конечно, городской телеграф… Но мы ведь ничего не уступили против нами взятого!

Не наступать, Петр Федосеевич, — это уже уступать. Стоя на месте, можно только защищаться, победы же никогда не добьешься. А нам надо не защищаться, нам надо нападать… — Он сразу замолчал.

Загудел гудок, сначала глухо, словно проламывая, пробивая какое-то препятствие, потом вырвался на свободу и стал шириться, разрастаться. Лебедев замер посреди комнаты, вопросительно глядя на Терешина. Тот пожал плечами. Мезенцев наклонился к окну, будто улица могла ему ответить, что значит этот необычный гудок. Груня копошилась у печки, готовясь покормить Лебедева. Из рук у нее выскользнула тарелка, и осколки со звоном разлетелись по полу.

Дежурит Гордей Ильич, — наконец вымолвил Терешин. — О гудках никакого уговору не было. Не пакостник ли какой забрался?

И снова стал вслушиваться, слегка поводя квадратными плечами. А гудок становился раскатистее и напряженнее, тугими волнами заполнял всю избу и внутренней тревогой своей сдавливал дыхание у людей.

Товарищи, надо идти. Случилось что-то серьезное.

Они молча и быстро оделись. Мезенцев чуть приотстал, пропуская остальных в дверь перед собою. Тихонько шепнул метнувшейся к нему Груне:

А ты не тревожься, мы скоро вернемся. — Прижал ее ладони к своим щекам и, ласково отведя их, выбежал на крыльцо.

Гудки плыли над землей. А земля со всех направлений отзывалась поспешным скрипом шагов на мерзлом снегу, возбужденными голосами людей. Над вокзалом тихо мерцало широкое переливчатое пятно желтого света от электрических фонарей. Его иногда пробивали голубые клубы дыма, словно катящегося по крышам, — это, лязгая поршнями, деловито куда-то бежал паровоз. Тонкий переклик сигнальных рожков, как всегда, передавал его от стрелки к стрелке.

И было во всем этом что-то обычное и, вместе, странно-тревожное.

22

Полковник Зубицкий принял приказ командующего военным округом с внутренней брезгливостью. Черт знает, до чего довели русскую армию! Зубицкий не сочувствовал революции, но ему была противна и роль усмирителя. Полк с честью сражался на полях Маньчжурии. А теперь какими лаврами он должен увенчать свое чело! И Зубицкий решил: к чертям собачьим! Если первый эшелон полка, с каким ехал и сам он, с ходу пройдет через Ши-верск, сразу подадут ему паровоз, связываться со взбунтовавшейся ротой он не станет. Подаст командующему рапорт, что никакого сопротивления не встретил и даже самой мятежной роты не обнаружил на станции, — и точка! Кто среди такой канители сейчас разберется в подлинной обстановке? Тем более что и приказ Сухотина был дан в самых общих чертах: «Привести в повиновение воинскому долгу восставшую роту и открыть свободное продвижение поездам». Если сам он проедет беспрепятственно, значит, доказано: Движение на линии свободное. А как именно приводить в повиновение восставшую роту и куда ее потом девать — в приказе не сказано. Словом, есть хорошая лазейка, чтобы не запачкать рук в таком грязном деле.

Но на последнем перегоне перед Шиверском в вагон к Зубицкому явился Сухов. Наговорил всяких страхов о положении в городе, предупредил, что восставшая рота настроена весьма воинственно, высказал свои соображения, как можно захватить ее внезапно, врасплох, и тут же прибавил, что Баранов уже сообщил в Омск, командующему, о принятых мерах заблаговременной связи с Зубицким. Полковник скривил губы: лазейка оказалась заткнутой. И остается только одно: проделать все «это» как можно быстрее, короче. План самый простой: въехать на станцию глухой ночью, моментально оцепить пакгауз и вагоны, в которых размещается рота Заговуры, и принудить ее к немедленной сдаче оружия. А дальше с нею пусть делает что хочет сам Сухотин.

Однако свой хитроумный маневр с оцеплением пакгауза Зубицкий проделал впустую. В вагонах мятежной роты не сыскалось ни души, хотя там еще оставались самые свежие следы пребывания людей. Рота Заговуры ушла. Видимо, кто-то успел ее предупредить, поднять по тревоге; может быть, даже за те несколько десятков минут, пока разгружался эшелон самого Зубицкого и его солдаты, ломая ногами звонкие, мерзлые сугробы, выстраивались в шеренги.

И тут загудел гудок в мастерских, а потом разноголосо засвистели паровозы. Зубицкому стало ясно: он разгадан. И еще: рота Заговуры ушла в крепкую оборону, за каменные стены мастерских, засела там вместе с рабочими. Гудки еще скликают их. Кто скажет, какими силами и каким оружием, какой решимостью, наконец, они располагают? Дикое дело! Кроме сомнительных, грязных лавров, возможно получить здесь еще и поражение, самое постыдное поражение, если начать действовать и теперь с бухты-барахты!

На рассвете его парламентеры сходили в мастерские. Им глаз не завязывали, парламентеры видели все: баррикады и во дворе толпы рабочих с винтовками. Заговура ответил коротко:

Оружие не сдадим, потому что служим справедливому делу.

Какому?

Защищаем свободу, объявленную манифестом семнадцатого октября.

Рядом с Заговурой стояли главари из рабочего комитета. Они сказали:

Мы вместе.

И Заговура подтвердил:

У нас дело общее, — и предложил парламентерам: — Езжайте своей дорогой. А мы и сами, добровольно, уедем из Шиверска. Только дождемся, когда будет здесь переизбрана городская дума и снято военное положение.

Зубицкий распорядился оцепить мастерские и сам поехал к Баранову. Он ругался там так, как приходилось ему ругаться только в окопах. Баранов ругался еще крепче. Позиции обоих определялись предельно просто. Баранов: «Тебе, милочок, дан приказ начальства защищать меня, ну и защищай. Не то донесу о твоем бездействии». Зубицкий: «Черт бы вас побрал!»

Вернулся он разъяренный. Мороз за сорок пять, рвет землю на части. Над городом чад, будто окрест все горит. Сводит пальцы, коченеют ноги, нос, щеки. Чуть не догляди — и белая маска. Солдат в цепи нужно сменять каждый час. Кем? Второй эшелон подойдет, может быть, только завтра. А о третьем, четвертом и пятом вообще нет точных сведений. Приходится ради чередования еще прорежать оцепление, хотя и так солдаты стоят через двадцать сажен друг от друга. Ну и выпала же ему боевая операция! Украшение истории полка! Черт знает какая нелепица! А у жандармов и у полиции рожи довольные, армия за них старается…

Зубицкий еще раз послал парламентеров. И снова им ответили:

Не сдадимся. Снимите оцепление — сами уйдем. Вы себе езжайте на свои квартиры, а у нас свое дело: стоять на страяхе свободы.

И Зубицкий, выслушав это, зло прошипел:

Ну и стойте. Мы тогда тоже будем стоять.

Он распорядился не пропускать никого ни в мастерские, ни из мастерских. Пусть хорошенько им голод животы подтянет. Вряд ли у них там есть существенные запасы. Пусть морозцем в холодных цехах проберет до костей. Пусть без сна поморятся. А подойдет второй эшелон — сразу давнуть. И кончено.


Вера пришла в отчаяние, когда проснулась и узнала, что случилось ночью.

Мама, мам, ну почему же ты меня не разбудила? — не находя себе места, металась она по дому.

Это дело мужское, Верочка. Тебе там делать вовсе нечего, — тоном, не допускающим возражений, объяснила ей мать.

Да я бы сама подумала, что мне делать!

Она сбегала на станцию. Увидела цепь солдат вокруг депо и мастерских, жандармов, выглядевших как-то по-особому празднично, и, вся посиневшая от мороза, пришла обратно. Рассказала матери, «какая там страхота сейчас, у железной дороги», всюду штыки, штыки и шашки.

Дай мне свою шаль, мама.

Зачем?

Шибко холодно. Пойду опять.

Зачем, говорю?


Так… не могу я дома. — И вдруг всплеснула руками: — Да ведь они же еще и голодные!

Отцу я собрала… Положил он в карманы. Конечно, на двоих на полный день маловато.

Мама, да ведь с ними товарищи.

Агафья Степановна призадумалась. Дочь правильно говорит: мало кто мог догадаться хлеба с собой захватить. Поделятся Филипп и Савва между всеми и сами останутся голодными. Послать Верочку…

Как бы тебя там не подстрелили?

Нет, мама! Ну чем я перед солдатами виноватая? Пройду. — Она ухватилась за одно это слово и без конца упрямо твердила: — Пройду.

Агафья Степановна собрала ей полную корзину, сложила все, что было наготовлено на святочную неделю. Сказала:

Ступай, а я по соседкам похожу — как они думают?

Пуховая шаль и тяжелая корзина на руке Веру быстро согрели. И оттого стало ей сразу как-то спокойнее, веселее. Она ощущала, как пар от дыхания нежными пушинками садится ей на ресницы, и нарочно не смахивала иней. Это очень красиво — иней на черных ресницах. Она не думала ни о какой опасности. Какая может быть опасность, когда так хорошо, тепло под шалью — щеки ну просто пылают, — из корзины вкусно пахнет пирогами с черемухой и в груди словно кто-то поет: «Ты красивая, ты молодая! И дружка своего ты сейчас увидишь!»

Вера вприскочку перебежала через широкую сеть запасных путей, с которых почему-то убраны были теперь все вагоны, и направилась прямо к депо — здесь короче можно пройти в мастерские. Она знает такой проход: мимо кондукторской «брехаловки», потом за угол депо — там сразу и забор мастерских. А в заборе выломаны две доски. Раз — и уже во дворе. Корпус главного цеха в этом конце двора близенько от забора. Вон его окна! Отсюда, с главных путей, прямо рукой подать до них. Да ведь по воздуху не перелетишь через забор, в окна эти не впорхнешь, как птичка. А тут, на путях, стоит оцепление…

Закуржавевший, скрюченный морозом бородатый солдат наклонил штык ей навстречу.

Куды? Нет проходу.