Бурмакин замедлил шаг, ноги странно отяжелели, будто не он вел, а его вели на расстрел. Все забыть может человек — это как потом забудешь? Эту кровь чем потом смоешь с рук?
И встала в памяти смрадная каторжная тюрьма в Горном Зерентуе, где мог он гордо нести свою честную голову. И представилась вся своя жизнь впереди, у которой это навсегда отнимет радость. Для того разве бежал он с каторги, для того обливал он кровью своей щебень сопок Маньчжурии, чтобы стать у царя палачом, расстреливать братьев своих?
Стой! — вдруг сказал он глухо и отошел вбок, на положенное ему командирское место. — В колонну по одному стройся! За мной!
Он быстро пошел в сторону, а за ним потянулась, покорная команде, цепочка солдат. Мезенцев остался один. Жандарм остолбенел. Растерянно метнулся было вслед за Павлом.
Куда?
Рванул из кобуры револьвер, поворачиваясь к арестованному. Но тут ему сдавили горло жесткие пальцы Мезенцеву…
Бурмакина отвели к Меллеру-Закомельскому. Барон сидел в своем мягком кресле, утомленно выбросив на стол сухие старческие руки. Скалон из чистого листа бумаги складывал петушка. Тут же, бледный, подавленный, стоял капитан Константинов. Жандарм, держась рукой за горло, хрипло докладывал генералу об обстоятельствах дела.
Меллер-Закомельский изучал лицо Павла. Нет, этот кресты заработал не дикой удачей, не случайно слетевшим к нему солдатским счастьем. Кремень. Этого мелкой жалостью не растопишь. И вовсе дело не в том, о чем хрипловатый жандарм говорит. Не потому только этот солдат взятого на расстрел отпустил, что старые приятели, друзья они оказались. Здесь — большее. Будь он убежден, что расстреливать надо, — он расстрелял бы и друга своего.
Так это именно ты бежал с каторги и потом стяжал себе славу на поле брани во имя царя и отечества? — мягко спросил барон.
Бурмакин помедлил с ответом.
Так точно, ваше превосходительство, — как бы делая уступку генералу, ответил он.
А почему же ты теперь отпустил злейшего врага отечества, когда ты был обязан его уничтожить? Ты свершил самое тяжкое воинское преступление.
И опять Павел не спешил ответить. Слегка повел плечом.
Что я сделал, то сделал, ваше превосходительство. Капитан Константинов испуганно вскрикнул:
Бурмакин!
Скалон уронил на пол недоделанного бумажного петушка. Меллер-Закомельский встал.
Ты не хочешь отвечать?
Так точно, ваше превосходительство. Ни к чему. Барон короткими шажками приблизился к Павлу. Тот
стоял не распускаясь, но и не слишком вытягиваясь. А на губах у него играла усмешка, словно он собирался сказать генералу: «Ну, чем ты хочешь меня сейчас напугать?» Меллер-Закомельский нахмурился. Он прочитал этот вопрос на губах солдата.
— Расстегни шинель, — приказал он Павлу. Бурмакин спокойно выполнил его приказание. Барон
протянул руку, сгреб в горсть все награды Бурмакина, рванул с гимнастерки.
— За это я перед государем отвечу, — сказал он. Положил кресты на скатерть. Постоял у стола в раздумье. — Л его… вернуть обратно в Горный Зерентуй!
30
Лиза видела из окна, как на станцию медленно втянулся недлинный состав. В хвосте поезда и перед паровозом прицеплены платформы с орудиями. Дула орудий нацелены прямо на город, будто держатся еще в мастерских баррикады и кто-то встретит поезд огнем. На тормозных площадках густо стоят солдаты в папахах и с винтовками, тоже готовые спрыгнуть и сразу вступить в рукопашный бой. Вот как напуганы все они!
Поезд заполз за постройки и остановился. Сразу везде забегали жандармы. Откуда только их так много взялось? Потом Лиза услышала крики, стоны и увидела избитых нагайками рабочих, едва бредущих по сугробам. Камнем все это легло на сердце: удастся ли вырваться, уйти сегодня в тайгу?
Отсюда — будь светлый солнечный день — видны были бы белые гребни Саянских хребтов с разлившейся свободно бескрайной зеленою тайгой. Теперь в морозном чаду смутно вырисовывались только вершины ближних гольцов, словно заслонивших собою Саяны.
Тяжелый будет путь: морозы, снега… Ну и что же? Мужества у людей хватит, чтобы пробиться сквозь них. Порфирий передавал наказ Лебедева: «Беречь людей. Сейчас победа рабочих будет в том, чтобы сохранить свои силы». Скорее, скорее уйти, только на землю упала бы ночь!
Вслушиваясь в тревожные вести, какие приносил ей с улицы Мишка, хозяйский сын, Лиза не отрывалась от окна, следила за солнцем, мохнатым и багровым в тумане, — когда же оно сядет в горы! А Мишка рассказывал, что по городу, куда ни сунься, всюду штыки. С востока подошел еще один солдатский эшелон, остановился, тоже, наверно, чтобы людей убивать. У Меллера-Закомельского в вагонах жуть что творится.
Лиза мельком взглянула на Мишку, а сама думала о сыне. Вот уйдет она в тайгу и снова расстанется с ним. И на сколько теперь? Вдруг навсегда? Порфирий сказал: «Обратно сюда нам дорога заказана. Здесь нас знают и, когда ни вернись, либо в тюрьму упрячут, либо так житья не дадут. Даже когда все притихнет — придется нам из тайги выходить в другой город». Все это верно, Лиза знает сама. А с сердцем-то как же? Сердце ведь пе вынешь и взамен его холодный камень но вложишь!
Приходила три дня назад мать, рассказывала: «Два раза — в Новый год и в крещенье — прибегал Бориска. Гостился, ластился и все спрашивал: «Где тетя Лиза?» Мол, уехала. «А когда вернется?» Невеселый он стал. Горько у него на душе. Как привезла из Иркутска жена Василева братишку ему, шибко худо стали в доме к нему относиться. Теперь он им вдвойне чужой да ненавистный».
«Чужой им и ненавистный…» Да, конечно, теперь шибче всего, когда они кровного сына родили себе и когда знают, кто мать Бориса. Где им теперь душой любить его? Так и будут точить мальчика исподволь. И наследства ему не откажут, а подрастет — в доверенные свои не введут. Полной ласки в василевском доме для мальчика не было никогда, теперь, видать, и последней доли лишили. И уйти ей теперь, даже не взглянув на него? Может, навсегда расстаться… Лиза поняла, что это никак, ну никак невозможно! И когда она покорилась этой неотвязной, влекущей мысли, она стала думать только о том, как хотя бы на самое короткое время еще раз повидаться ей с сыном.
Лиза со своими думами одна в этом доме. Хозяин на работе, он не скоро придет, а может, его и схватили уже, засекли каратели. Мишка все время шныряет в избу да на улицу, все новые страхи приносит, рассказывает. Привели после порки их соседку, а она через час отдала богу душу. Ни за что запороли. Просто так, у вокзала сгребли и утащили в вагон. Жутко. Хозяйка дома лежит на печи, всякую всячину бормочет: умом она тронутая. Оттого этот дом и полиция обегает. Как же, как повидаться ей с сыном? Порфирий с прошлой ночи уже на заимке. Посоветоваться бы с ним, он теперь уже не темнеет в лице, когда говорит о Борисе. Может, Порфирий лучше придумал бы…
И вот теперь, когда мечется бессильная мысль у нее, ищет и не может найти ничего, и солнышко как-то сразу вниз покатилось. Стемнеет — все кончено. Надо закоулками в городе, а потом в обход, по сугробам, еланью, на заимку к себе пробираться. Товарищей нельзя задерживать.
Тетенька Лиза! — Мишка влетел красный с морозу, хлопнул кожаными рукавицами. — Они еще и бабушку…
Мишенька! Миша! — Лизу вдруг осенило. — Миша, ты послушай, что я тебя попрошу…
И спеша стала наказывать ему, чтобы сбегал он в город, за реку, только быстро, как может, быстро. Позвонил бы там в дом Василевых и, когда спросит горничная, назвался бы приятелем их мальчика Бори. Выманил бы его на улицу, вроде поиграть, а как выйдет он — привел бы сюда.
Удивится, что ты ему незнакомый, не потеряйся, скажи: «Тетя Лиза звала». Только так скажи, чтобы горничная не слыхала, чтобы никто, кроме него, не слыхал. Да вели ему одеться теплее, не простудился бы на улице он. Да вели скорей, скорей сюда идти, чтобы, пока еще не стемнело, и домой вернуться не страшно было ему… Мишенька, сделаешь? Ну, сделай! Не сбейся только ни в чем, не запутайся.
Мишка гордо шмыгнул носом.
— Не маленький. Ему было девять лет.
Он убежал, а Лиза, окаменевшая, стала ждать у окна. Она верила, что Мишка сына к ней приведет. Но ведь нужно было дождаться! А день гаснет — сейчас самые короткие зимние дни. Долго с Боренькой не поговоришь. Как он обратно впотьмах один пойдет? Один… Обратно…
Мальчики пришли, когда солнце уже вовсе закуталось в сизую толщу тумана и в дальних углах избы стало темно.
Боренька!
Лиза бросилась навстречу сыну. О чем-то самом важном и нужном хотела спросить его. И сразу все отлетело. Она только повторяла:
Боренька, Боренька… — и кусала себе губы, чтобы не расплакаться.
Помогла ему снять шубку, отвела в уголок, к печке, где было теплей и уютней, присела с ним на скамью и замерла в тихом блаженстве, что вот все-таки сын ее с нею рядом. И не ушла она, напоследок не повидавшись с ним. Даже горечь новой большой разлуки ей не казалась такой безысходной, как прежде. Надолго ей хватит хранить в своей памяти этот вечер, холодные с морозу щеки сына и его наливающееся крепкой мальчишечьей силой плечо, которым он к ней прислонился.
Мишка повертелся и снова шмыгнул за дверь.
О чем-то нужно было спросить ей сына. Очень нужно. Да, ладно, раз не вспоминается… Хорошо ведь и просто так посидеть, посумерничать — не говоря ни слова. Сын ее рядом с нею. Чего еще? Лиза словно плыла в облаках над теплой весенней землей… Вот она, та свежая, обрызганная пролетевшим дождем, зелень полей, которая когда-то виделась ей из окна Александровского централа и к которой тогда так рвалась ее душа: свет, свобода, счастье. Так и остались потом навсегда в ее памяти эти светлые зеленя как самая желанная, но недостижимая мечта. А вот сейчас где-то за окнами трещит страшный мороз и под сугробами скрыта земля, а сердце Лизы переполнено счастьем, и вокруг нее тот самый свет, солнце и чистая зелень полей… Боже, как мало иногда бывает нужно человеку для полного счастья!