– Я хочу услышать об этом все, но сейчас давайте вернемся к вашим чувствам по поводу этой записки. Выполните то, что мы делали прежде: вообразите сцену, когда вы впервые развернули записку, а потом говорите все, что придет на ум.
Альфред закрыл глаза и сосредоточился.
– Честь. Великая честь: он выбрал меня, предпочел всем остальным – он передал мне свою мантию! Это значило для меня… всё. Вот почему я ношу ее с собой. Мне никак не приходило в голову, что он так доверяет мне и ценит меня. Что еще?.. Великая радость. Это, вероятно, момент самой большой гордости в моей жизни. Нет, наверное, не так: это был момент самой большой гордости в моей жизни. Я так любил его за это! А потом… а потом…
– А потом – что, Альфред? Не останавливайтесь.
– А потом все это обернулось полным дерьмом! Эта записка. Всё! Моя величайшая радость превратился в величайшее… в величайшую погибель всей моей жизни.
– От радости – к погибели… Посвятите меня в подробности этой трансформации.
Фридрих понимал, что его реплики излишни. Альфред был готов взорваться от желания высказаться.
– Ответ в подробностях занял бы целиком мое сегодняшнее время. Так много всего случилось! – Альфред посмотрел на свои часы.
– Я понимаю, что вы не можете рассказать мне все, что происходило в последние три года, но мне понадобится хотя бы краткий обзор, чтобы по-настоящему разобраться в вашем дистрессе.
Альфред уставился на высокий потолок просторного кабинета Фридриха, собираясь с мыслями.
– Как бы это объяснить? В сущности, эта записка ставила передо мной невыполнимую задачу. От меня потребовали возглавить жалкую горстку озлобленных людей, из которых каждый строил планы захвата власти, у каждого была своя программа, каждый был полон решимости свергнуть меня. Все до единого – поверхностные и тупые, все до единого чувствовали угрозу себе в превосходстве моего интеллекта и были совершенно неспособны понять мои слова. Каждый из них был глубоко невежествен в отношении принципов, за которые ратовала партия.
– А Гитлер? Он же просил вас возглавить партию. Вы не получали от него поддержки?
– Гитлер? Он вел себя совершенно загадочно и делал мою жизнь еще труднее. Вы не следили за драмой нашей партии?
– Прошу прощения, но я не слежу за политическими событиями. Мое время и внимание по-прежнему полностью поглощают новые открытия в нашей сфере, и все пациенты, которым требуется моя забота, в основном бывшие солдаты. Кроме того, лучше будет, если я узнаю обо всем с вашей точки зрения.
– Я буду краток. Как вы, вероятно, знаете, в 1923-м мы пытались убедить лидеров баварского правительства присоединиться к нам в марше на Берлин, планировавшемся на манер марша Муссолини на Рим. Но наш путч потерпел полное фиаско. Все считали, что ничего не может быть хуже. Он был плохо спланирован и плохо проведен и рассеялся при первых же признаках сопротивления. Когда Гитлер писал мне эту записку, он прятался в доме Путци Ганфштенгля, на чердаке, и ему грозил неминуемый арест и возможная депортация. Фрау Ганфштенгль доставила мне записку и рассказала, что там происходило. Три полицейские машины подъехали к дому, Гитлер обезумел, стал размахивать пистолетом и кричать, что он застрелится прежде, чем эти свиньи возьмут его. К счастью, муж научил фрау Ганфштенгль дзюдзюцу, и Гитлер со своим вывихнутым плечом был ей не соперник. Она вырвала пистолет из его рук и выбросила в огромную двухсоткилограммовую бочку с мукой. Торопливо нацарапав записку для меня, Гитлер покорно отправился в тюрьму. Все думали, что карьера его на этом завершена. С Гитлером было покончено: он стал посмешищем для всей страны… Так, по крайней мере, казалось. Но именно в этот критический момент проявился его истинный гений. Он обратил это фиаско в чистое золото. Буду говорить честно: он поступил со мной как с дерьмом. Я уничтожен тем, что он со мной сделал, и все же в данный момент я убежден больше, чем когда-либо, что он – человек, избранный судьбой.
– Объясните мне это, Альфред.
– Моментом его искупления стал суд. Все остальные участники путча смиренно отрицали свою виновность в государственной измене. Некоторым дали мягкие приговоры – например, Гесс получил всего несколько месяцев. Другие, как неприкосновенный генерал Людендорф, были объявлены невиновными, и их сразу же освободили. И один только Гитлер настаивал на том, что он повинен в измене, и поверг в транс судей, зрителей, репортеров всех ведущих газет Германии своей невероятной четырехчасовой заключительной речью. Это был его звездный час – момент, который сделал его героем всех немцев. Это-то вы наверняка знаете?
– Да. О суде сообщали все газеты, но я так и не прочел его речь.
– В отличие от всех прочих слюнтяев, заявлявших о своей невиновности, он вновь и вновь утверждал, что виновен. «Если, – говорил он, – желать свержения этого правительства ноябрьских преступников, которые нанесли храброй германской армии предательский удар в спину, – это государственная измена, тогда я виновен. Если желать возрождения славного величия нашей германской нации – это измена, тогда я виновен. Если желать восстановления чести германской армии – это измена, тогда я виновен». Судьи были настолько тронуты, что поздравляли его, жали ему руки и хотели оправдать, но не могли. Он настаивал на обвинении в государственной измене. В конце концов они приговорили его к пяти годам тюрьмы минимально строгого режима в Ландсберге, но уверили в досрочном освобождении. И таким образом в один прекрасный день он внезапно превратился из мелкого политика и объекта насмешек в обожаемую всем народом фигуру.
– Да, я заметил, что теперь его имя на устах у всех. Спасибо, что просветили меня. У меня в голове застряло одно ваше слово, к которому я хотел бы вернуться, – «погибель». Это сильно сказано! Что произошло между вами и Адольфом Гитлером?
– Проще сказать, чего не произошло! Из последнего… и это истинная причина того, почему я здесь… он публично унизил меня. У него случилась одна из его бешеных истерик, и он злобно обвинил меня в некомпетентности, нелояльности и во всех прочих грехах по списку. Не спрашивайте меня обо всех подробностях! Я стер их из памяти и помню только фрагменты, как запоминается кусками мимолетный ночной кошмар. Это произошло две недели назад, и я до сих пор не оправился.
– Я вижу, как вы потрясены. Что вызвало такую ярость?
– Партийная политика. Я решил продвигать некоторых кандидатов на парламентские выборы 1924 года. Наше будущее явно лежит в этом направлении. Катастрофа с путчем доказала, что у нас нет иного выбора, кроме как влиться в парламентскую систему. Наша партия разрознена и в противном случае полностью развалится. Поскольку НСДАП объявлена вне закона, я предложил, чтобы мы объединили силы с другой партией, возглавляемой генералом Людендорфом. Я подробно обсуждал с ним этот план во время одной из моих многочисленных поездок в тюрьму Ландсберг. Несколько недель он отказывался принять решение, но в конце концов уполномочил меня разбираться с этим вопросом. Это на него похоже – он редко принимает политические решения, предоставляя мучиться с этим делом своим подчиненным. Я осуществил задуманное, и мы неплохо показали себя на выборах. Однако позднее, когда Людендорф попытался оттеснить его в тень, Гитлер публично осудил мое решение и объявил, что никто не может говорить за него – таким образом лишив меня всякого авторитета.
– Похоже, его гнев на вас – это замещение; то есть он имел иное направление и иные источники, особенно – перспективу потерять свою власть.
– Да, да, Фридрих! Именно! Гитлер теперь озабочен одним и только одним – своим положением лидера. Ничто иное, и уж определенно не наши основные принципы, не имеет для него такого значения. С тех пор как его досрочно освободили после 13 месяцев заключения в Ландсберге, он изменился. У него появился этакий отсутствующий взгляд, как будто он видит то, что другим не дано, словно он выше земных материй и недосягаем для них. И теперь он категорически настаивает на том, чтобы все звали его фюрером – и никак иначе. От меня он отдалился настолько, что и сказать нельзя.
– Я помню, во время нашей последней встречи вы говорили, что он держит с вами дистанцию. Говорили, как печально было вам видеть, что он более близок с другими… кажется, вы упоминали Геринга?
– Да, точно. Но теперь это еще больше усилилось. На людях он держится отстраненно от всех. А этот хам Геринг составляет бо́льшую часть проблемы. И дело не только в том, что он, с виду такой елейный, сеет меж нами рознь и оскорбительно ведет себя по отношению ко мне; его открытое пристрастие к наркотикам – это настоящий позор! Мне рассказывали, что на публичных встречах он вытаскивает свои пилюли каждый час и жрет их горстями! Я пытался вышвырнуть его из партии, но не смог добиться согласия Гитлера. На самом деле Геринг – это вторая причина того, почему я сегодня здесь. Хотя его по-прежнему нет в стране, я слышал из надежных источников, что Геринг распространяет злобные слухи о том, что Гитлер нарочно избрал меня главой партии в свое отсутствие, потому что знал, что я – самый неподходящий кандидат на эту роль, какого только можно вообразить. Иными словами, я должен был проявить себя настолько несостоятельным, чтобы собственному положению и власти Гитлера ничто не угрожало… Я не знаю, что делать. Я готов из кожи вон лезть, – Альфред утонул в кресле, откинувшись на спинку, закрыв ладонями глаза. – Мне нужна ваша помощь. Я все время представляю себе, как говорю с вами.
– А что в вашем воображении я говорю или делаю?
– Об этом ничего не могу сказать. Я никогда так далеко не заходил.
– Попробуйте представить, как я разговариваю с вами – беседую в такой манере, которая облегчит вашу боль. Скажите мне, что́ в идеале я мог бы говорить?
Это была одна из любимых уловок Фридриха, поскольку она всегда вела к более глубокому исследованию взаимоотношений терапевта и пациента. Всегда – но не сегодня…