Проблемы социологии знания — страница 15 из 27

объективного идейного порядка и нигде таковым быть не должны, но сконструированные самим человеком пограничные схемы, способность которых упорядочивать данное всякий раз вначале проходит проверку и оправдывается в смысле оппортунистической целесообразности. Они также не ценностные типы, соответственно, не идеальные типы в смысле ценностного идеала, а суть лишь средние типы в смысле самодельных моделей. Но вот тайну, как возможно образование таких понятий без руководимого духом подлинного постижения идей или хотя бы как могут быть найдены направления, где идеализация, типизация возможны и дозволительны, Макс Вебер нам так и не выдал, заметив, правда, что в выборе идеально-типических понятий (из неограниченного множества всех возможных), например, в выборе предпочитаемых им самим, ценностные решения сокрыты даже тогда, когда их содержание, казалось бы, абсолютно лишено всякого ценностного акцента.

Между тем, для нашего вопроса эта, на первый взгляд, далекая от него логико-онтологическая проблема важна по многим причинам. Объективная сущностная конституция какой-либо предметной области (для нас, не-номиналистов в самом деле существующая) сама по себе не содержит еще ничего из ценности, идеала, нормы. Ибо дурное, злое, негодное также имеет свою сущность – как предметную, так и ценностную. Но сущность (и сущностный порядок) мира ограничивает одновременно и то, и другое: возможности наличного бытия вещей и возможности ценностного бытия этого налично-сущего. В этом смысле она образует необходимый мост между тем, что у Макса Вебера резко и чисто дуалистически разведено: между должным и налично-сущей свободной от ценностей действительностью. В сущностном порядке дух усматривает бытие и порядок, которые еще до такого разделения заключены в том, что «есть» контингентная, случайная действительность наличного бытия и в том, чем она «должна» быть и возможно станет. Поэтому тот, кто не только доктринально учит понимать идею как объективно существующую и значимую равным образом для вещей и для духа, но действительно практикует Techne и искусство ιδει&ν τω&τ ιδεω&ν, вообще не может впасть в тот дуализм налично-сущего и должного, вокруг которого билось <мышление>[326] Макса Вебера и его философских учителей Виндельбанда и Риккерта. Мудрость как сущностное познание мира точно так же направит понятийное познание его наличного бытия, как и подскажет, какие нормативные требования вообще могут быть поставлены перед миром.

Если <же никакой> объективной сущности <не> существует, то и для направления всякого эмпирического образования понятий, и для различения в самих вещах между достойным изучения и изучения не достойным, рациональным и иррациональным, интеллигибельным и неинтеллигибельным не будет путеводной звезды и руководства, как не будет существовать границ между тем, что в каждом миросозерцании можно и имеет смысл требовать от мира и человека. Ясно, что тогда специальная наука в смысле беспредельной эмпирии единичных случаев, которые дух с помощью идеальных типов произвольно освещает то так, то иначе (не воспринимая света, исходящего от самих вещей), и управление жизнью чисто иррациональными слепыми импульсами без всякого опосредствования должны неминуемо распасться как две несовместимые части. Беспрестанное парение и колебание души между эмпирическим поклонением тому, что случается в исторической действительности (без различения подлинного и неподлинного, видимости и действительности – противоположностей, имеющих явный приоритет перед такими, как доброе и дурное, прекрасное и безобразное, однако опосредствующих их применение), и не знающей границ утопией, безмерно презирающей исходя из ее сугубо личностной апокалиптической «надежды» ту самую действительность, перед которой сначала как специалисту пришлось падать ниц, – вот каким тогда будет следствие.

Но если при таком способе мышления речь идет о специальной предметной области – мировой истории как истории духа и реальной истории, – то один пункт и вовсе упускается из виду: историческое познание есть в первую очередь со-постижение того акта, в котором в каждый временной момент истории эта история становится, – того акта, какой в одном формирует всякий раз нечто новое, а другое в качестве ставшего и так-ставшего оставляет позади себя, словно «след» динамического жизненного процесса. Этот акт становления истории (его содержание, цели, направление) и есть во всякое время сущность истории. Что входит в ставшее исторически действительным, и более того: его «смысл» (совершенно неотделимый от исторических фактов) зависят от этого акта так же изначально, как и то, что он устанавливает пределы всего должного произойти в будущем. Этот акт находится перед и выше своего terminus a quo (мертво ставшего) и своего terminus ad quem. История «становится» именно в этом вечном «мгновении», меняющемся в своем содержании лишь индивидуально, – в том самом мгновении, которое суверенно определяет не только будущее, но и смысловое содержание исторического прошлого[327]. Ставшее истории, в том виде, в каком мы знакомимся с ним по источникам, памятникам и т. п., есть лишь пестрая периферия явлений, через которую мы обязаны усмотреть сущность и характерные особенности этого формирующего историю жизненного акта. И все, что мы, как действующие, хотим сформировать и создать, не может быть привнесено к ставшему извне из какого-то чисто формального ценностного признания или некоего пустого долженствования, о котором нельзя знать ничего определенного, – все это должно быть уже заложено в ценностных направлениях этого жизненного акта.

Исторический номиналист – а он всегда номиналист и своего времени – не замечает вечно бьющуюся в становлении душу истории, [порождающую] исторический смыл прошлого, как и возможное содержание будущего: перед его не видящим идеи духом открывается безбрежный океан многоцветных явлений ставшего, а у него нет ни путеводной звезды, ни компаса, чтобы этот океан переплыть. Но «будущее» и то, что он или другие для такового «должны», не только не поддается учету и предвидению (какое оно есть), но и не зависит также от каких бы то ни было являющихся историческому номиналисту в качестве пределов его голубой мечты возможностей и твердо определенных рамок развития истории, в которые он тогда, конечно, может вписать любые требования. Так что и здесь следствием номиналистического способа мышления опять-таки оказывается резкий дуализм между историей и жизнью, историей и свободным формированием будущего согласно идеалам, ценностям, целям.

Будет правильно, если мы, наконец, принципиально разберемся, с чем именно номиналистический способ мышления существенно связан, и если обратим внимание на ту особую функцию, что присуща номиналистическому способу мышления целых эпох в обществе и истории (вторично также и их теоретическому осмыслению).

Когда я говорю о номиналистическом способе мышления, я имею в виду не только логическую теорию номинализма, выдвинутую в позднем средневековье Уильямом Оккамом, позднее Томасом Гоббсом, Джорджем Беркли, Дэвидом Юмом и другими. Я имею в виду сам этот способ мыслить (или не мыслить), т. е. номиналистическую позицию духа. Прежде всего, нет сомнения в том, что эта исторически типичная неизменно воспроизводящаяся позиция духа всегда появляется там, где какой-либо данный мир форм человеческого бытия и культуры находится в процессе разложения. Номинализм – необыкновенно мощное духовное средство для подрыва любого считавшегося до этого объективным мира форм (философского, научного, художественного, государственно-корпоративного, религиозно-церковного). А именно, он представляет собой заблуждение, которое неприятие и разрушение – возможно, необходимые и оправданные – содержательно в полной мере определившегося (и уже в чем-то одряхлевшего, более не приспособленного к восприятию многообразия реального жизненного опыта) мира форм исторической культуры обосновывает не путем того, что пытается вдохнуть жизнь в ставшие «мертвыми», только «традиционными», «пустыми» формы, и не путем изыскания новых форм, соответствующих объективному порядку форм, но с помощью принципиального заявления, что-де объективных форм вообще не существуют: что якобы формы переносятся на предметную сферу вещей человечески субъективно и произвольно. При этом относительная историческая правота номинализма часто состоит в том, что первоначально плодотворный, наполненный живыми воззрениями мир форм, превратившийся в простую традицию, привычку, «пустой звук имени» он объявляет, наконец, тем, чем этот мир стал: а именно – пустым звуком имени; к тому же он мобилизует человеческую энергию на создание нового мира форм. Так, позднефранцисканский номинализм пытался разрушить религиозно-церковный мир форм, а номинализм Томаса Гоббса и этико-политический номинализм автора «Principe» – феодальный порядок общества.

При этом абсолютно все равно, выступает ли номинализм вкупе с сенсуалистической или мистической тенденцией. Номинализм всегда остается принципиальным врагом самой идеи сфор-мированности бытия; его влияние всегда негативно, разлагающе и культурно-революционно – не из-за позитивного видения какой-то лучшей, более высокой культуры, а из принципа; если же ему удается мобилизовать энергию, то он не может предложить осмысленной цели для ее применения. Активность, к которой он взывает, остается иррациональным, слепым, неумным героизмом. Сущность номиналистического способа мышления – критика, а не строительство, разложение – а не созидание. Он предает сам мировой Логос из-за одного случая его недостаточного воплощения в истории, от которого страдает номиналистический человек. Любая некогда «благая», «священная» вещь оказывается, в конце концов, «не более чем» и «всего лишь» словом. Номиналистический способ мышления – это лом в руках страдающего от отжившего мира форм и бунтующего против него в бесплодном ресентименте типа человека – орудие для разрушения этого мира.