Утром, ни о чем не подозревая, пошла договариваться с хозяйкой. И тут увидела, как славно стоит наш дом, да и весь поселочек. Спустившись с крыльца, обогнула дом слева и очутилась в огороде среди картофеля и огурцов. Слышу — в другом конце двора дзинькает пустое ведро. Пошла по тропинке за дом и обмерла. Прямо у меня под ногами метров десять обрывистого берега, сплошь в кустарнике с малиновыми цветами. Весь обрыв залит солнцем. А внизу, куда солнце еще не добралось, чернильно-черная река, и на другом, низком, берегу черная стена леса. И такой оттуда, снизу, сказочной жутью веет, и так хорошо здесь, на малиновом этом обрыве под солнцем, — передать невозможно!
Речка зовется Карабуха и где-то там далеко впадает в Ангару.
Хозяйку не разберу — не прикрывает ли она своим добродушием обыкновенный расчет? Разговор получился смешной. Я вошла в хлев. Чистенько. Коровка белая, как вымытая. Хозяйка в фартучке на скамеечке. Узнала, не обернувшись.
— Ай парного захотелось?
Говорю, жирного молока терпеть не могу.
— А ты снимки Катьке отдавай, заглотнет.
Ну, думаю, ты меня не перехитришь. Давайте, говорю, сразу условимся: никаких одолжений. Если что съем — заплачу. За квартиру отдельно. Стираю сама.
Она себе доит, точно ее и не касается. Доит красиво: сильно, ритмично. Ведро быстро наполняется. Струи молока бьют в снежную пену, как белые молнии, и с таким сочным причмокиваньем, что у меня слюнки потекли.
— Дом-от не мой, лесхозный, — пропела наконец хозяйка, не сбиваясь с ритма, — бесплатный.
— А за стол сколько?
— Чо мы, то и ты.
Явно боится продешевить. Выдала я ей таким деловым, опытным тоном, что сама восхитилась:
— За трехразовое питание сорок рублей в месяц.
Что ж, ты думаешь, она ответила? Круто поворачивается ко мне вместе со скамейкой, аж дерево завизжало, и вижу: просто задыхается от смеха.
— А чо наешь на сорок рублей-то, ну? Чо в тя влезет?
— Я много ем!
Она покатилась от хохота.
— Двадцатку давай, и с того лопнешь, ну!
Хохотала она до слез. Так я и не поняла, кто кого перехитрил.
Но все это имеет исторический интерес. Я уезжаю. Делать мне тут абсолютно нечего. Ты любишь подробности — вот тебе мой первый и последний разговор с директором химлесхоза.
Иду по единственной улице поселочка в самом радужном настроении. Глазею по сторонам, гадаю, в котором домике моя лаборатория. В окнах солнышко горит. Над трубами дымки. За заборами колодцы скрипят. Со встречными приветливо здороваюсь: глядите, заведующая идет! Хорошо.
В крошечном кабинетике навстречу мне поднимается директор. Письменный столик ему до колен. Круглая голова под потолком в табачном дыму. Казбек! Сверкает на меня оттуда грозными очами из-под лохматых черных бровей и объявляет:
— Товарищ Вера Иннокентьевна, вы назначены мастером по заготовке живицы на проскуринский участок. Оформляйтесь.
Как? Что? Куда? Почему? Ничего не понимаю. Вы ошиблись! Я химик. Голова у меня сразу кругом, пол из-под ног уходит. Бормочу что-то насчет лаборатории, насчет моих планов.
— Может, вам сюда еще институт подать?! Сроду здесь никакой лаборатории не было. И не будет. Вы окончили лесохимический техникум. Вы лесохимии и обязаны отработать два года в лесу. Всё! Оформляйтесь.
Представляешь? Рыкающий великан — и рядом я с моими ста пятьюдесятью восемью сантиметрами, с моим рыдающим голосом, с постоянным чувством, что я должна, обязана… В общем, крест на всех планах и мечтах! Готовлюсь зареветь… И вдруг вспоминаю о тебе. Довольна? Да, вижу тебя на моем месте, перед этим всемогущим директором. Ты спокойно, не торопясь, достаешь из сумочки направление. Аккуратненько кладешь бумажку на стол, расправляешь ее пальчиками с розовыми ноготочками. И в глаза ему, сдержанно, снисходительно улыбаясь, говоришь:
«Заблуждаетесь, товарищ директор. В направлении и в дипломе я называюсь химик-лаборант».
«Что из этого?»
«Из этого следует, что вы обязаны предоставить мне должность именно химика-лаборанта. У вас нет такой должности? И не будет? Так и напишите в комиссию по распределению. И верните мой диплом туда или выдайте мне на руки. И распорядитесь, пожалуйста, чтобы меня отвезли к поезду».
Он в бешенстве орет:
«A-а! Вы знаете свои права!»
А ты? А ты усаживаешься и невозмутимо ждешь, когда он выполнит твое требование.
Веришь ли, все произошло точно так. Вот какая у тебя ученица! Слезы у меня моментально высохли. Я преисполнилась достоинства и самоуважения.
И произошло чудо: Казбек на моих глазах рассыпался. Директор плюхнулся на стул и долго таращил на меня глаза. Наконец опомнился:
— Что за молодежь!
— Не то что в ваше время?
— Вы даже не поинтересовались, что мы тут делаем, чем живем. Мастерский участок — ведь это люди! Люди, которые выполняют важнейшее государственное дело! Вам безразлично? Страна за канифоль должна капиталистам платить золотом. Зо-ло-том! А? Канифоль получают из живицы, которую заготавливают на вашем участке. Из живицы можно получить уйму химических веществ. Это же не сок течет из сосны, а чистое золото! А вы о себе! Вам нужна лаборатория! Вам не обеспечили условия! Вам, вам, вам! Всё вам! А от вас что?
Мне сделалось его жалко, так он расстроился.
— Мало ли где еще я могу пригодиться! Нужно совмещать интересы государства и интересы отдельных людей.
— Кто же должен об этом позаботиться?
— Государство.
— А по-моему, отдельные люди тоже должны об этом заботиться! Вы должны думать об интересах…
Но тут уж я взорвалась:
— Должна?! С самых пеленок я только и слышу: должна, должна! Что я, в долг родилась, что ли? Никому ничего не должна!
Он страдальчески подергал себя за лохматую свою шевелюру.
— Научились разговаривать! На готовеньком растете! Трудностей настоящих не видели!
И всё в таком роде, что я уже сто раз слышала.
Потом он долго молча водил карандашом в воздухе над моим направлением, сердито морщился. Но я уже знала, что выиграла.
Вошел главный инженер, высокий, костлявый, с лошадиным лицом.
— Что? — проговорил он, боком подсаживаясь к столу и поглядывая на меня искоса.
— Отказывается, Семен Корнеевич. Нет должности по специальности! — Директор обиженно швырнул карандаш.
— Знают законы! — хихикнул Семен Корнеевич. — Отпускай их, Мефодьич.
— Но ты же понимаешь, после этого нам ни за что не пришлют ни одного техника!
— Обходились же…
— «Обходились»! Время теперь не то. На заводах все рабочие с десятилеткой. А у нас мастера — ни образования, ни культуры…
Они долго спорили, я перестала слушать. Потом вспомнили обо мне. Семен Корнеевич повернулся в мою сторону.
— Конечно, мы тут допустили ошибочку в понятии закона. Просим извинить: тайга, темнота! Дорогу оплатим в оба конца. — Помолчал, что-то высматривая на моем лице, и добавил: — Да и не по силам вам тут, — и осклабился.
Директор смахнул мое направление в ящик стола, буркнул:
— Посоветуюсь, как написать… Послезавтра утром… Езжайте куда хотите… — не глядя, кивнул и отвернулся к окну.
И теперь, когда первая злость улеглась, вдруг поняла: свободна! Иметь право ни с кем и ни с чем не считаться, только с собой! Делать что хочется! Я в опьянении каком-то. В доме никого, пишу тебе и едва удерживаюсь, чтобы не прыгать.
И зачем пишу? Ведь наверняка доеду до тебя раньше, чем письмо. Лечу!..
АВГУСТ
1
Получила твое паническое письмо. Жива, жива! И медведь не съел. И с поезда не свалилась. Просто я так и не уехала из этой Елани. Почему? Сама не понимаю. Эти две недели хожу в каком-то полусне. Иногда охватывает ужас: зачем осталась, полезла в петлю?! Но я не могла иначе: что-то во мне вдруг воспротивилось. А может быть, просто привычка подчиняться, слабохарактерность, боязнь огорчить или обмануть ожидание… Еще представила себе, как вернусь после всех речей перед отъездом — героиня!.. А может, еще и это: а… пусть идет как идет, чему быть, того не миновать, плыву по течению… Не знаю, все смутно во мне… Одно знаю: не смогла на все наплевать, не смогла!
2
Ты спрашиваешь, что же все-таки произошло? Конечно, мое последнее бредовое письмо ничего тебе не объяснило. Но ведь я сама не понимаю!
Лучше опишу все по порядку, может, будет яснее.
После разговора с директором я сразу объявила хозяйке, что уезжаю. Та сперва даже одобрила:
— Ну и ладно, ну и езжай. Чо молодость в тайге травить!
А потом, смотрю, поскучнела моя хозяйка. Слоняется по дому, тянет унылую песню про какого-то вьюношу, которого посылают за тридевять земель родного отца повидать. Спросила, откуда песня. Она подсела ко мне на кровать, стала рассказывать. Песня старинная. Будто при Петре еще пели. Слыхала ее от слепого деда. Тот с малолетства зрение потерял — на демидовском заводе у печной заслонки глаза ему выжгло. О себе рассказала. Жизнь у нее какая-то неладная — рано осиротела, школу бросила после четвертого класса, ничему толком не выучилась, уборщицей работала. (Не помню, писала тебе, что хозяйка моя уборщица в конторе, в школе, в магазине и везде, где понадобится?) Но она не жаловалась. Рассказывала легко, с веселым удивлением: гляди-ко как чудно! Говорок-то у нее уральский, такой заразительный, что я за две недели и сама стала выпевать и чокать.
Сидели мы с ней так долго. Рассказала и я о себе, о нашем с тетей житье-бытье, и как из нашего города в техникум уехала. Тебя подробно расписала. И знаешь, она умница — все понимает. Про тебя сказала: молодец девка, себя уважает! Ведь вот именно это в тебе люблю: ты уважаешь в себе человека, личность! А я — нет. Ты требуешь, чтобы с тобой считались. А я не чувствую себя вправе. Поэтому, может быть, я и осталась.
Явилась откуда-то Катька. Хозяйка кричит ей:
— Нянька твоя, вишь, уезжает! Не потрафило!
Та в рев. Оказывается, накануне вечером, пока я одна в комнате тосковала, они с матерью вперед на два года напридумали, как мы все вместе жить будем.