— Да что же это д-делается? Еще п-позавчера имел пя-ать баллов, а сегодня — пустая к-летка? Ну, куда же д-девалась моя пятерка?
— Когда же ты мне отвечал?
— На той неделе, — врал Богданчик. — Полдоски исписал. Вы и п-поставили пятерку.
— А ты не обманываешь меня? — пыталась улыбнуться Маргарита Никаноровна, но уже брала ручку, чтобы поставить злополучную пятерку. При этом рука ее долго искала нужную клетку.
Никому из ребят и в голову не приходило встать на ее защиту, — настоящая коллективная спячка: одному плохо, а все молчат!..
Радостный, ухмыляющийся Богданчик шел по проходу. Он делал большие глаза, разевал рот, и этот его кураж впервые не понравился Шульгину.
Он повернулся к Богданчику и тихо спросил:
— Гол, да?
— Что?
— Я говорю, ты гол забил. Но в свои ворота…
— Тс-с, — нахмурился Богданчик, — а то и по твоим не промахнусь. Нашелся правдолюбец…
— Ребятки, в чем там дело? — вытянула шею Маргарита Никаноровна.
Шульгин уткнулся в тетрадь и вскоре забыл и Богданчика и учительницу. Весь остальной урок он замирал от блаженства и размышлял над предложением Витковской. Он представил себе занятия хореографического ансамбля: такой же зал, как в школе, только еще более светлый, а ребята — все в национальных костюмах, как Витковская и Головко вчера на сцене. И у каждого обязательно шарф… А кто это выглядывает из-за кулис? Да это же сборная баскетболистов готовится исполнять «Танец маленьких лебедей»…
Щеглы улетели
После школы Шульгин забежал домой и оставил портфель. Заскочил на кухню, схватил кусок хлеба и котлету, затолкал в рот и постучал в дверь соседа.
Анатолий Дмитриевич лежал в постели и принимал порошки. По комнате разбросаны вещи, газеты: пальто почему-то не на вешалке, а на полу, рядом с кроватью.
Клетка, в которой жили Орел и Решка, пустая, и на карнизах их тоже нет.
— Где они? — спросил Шульгин. Он разглядывал корм и блюдце с водой на дне клетки. За кормушкой, в самом углу висело крохотное серое перышко.
— Выпустил по комнате полетать, — сказал Анатолий Дмитриевич. — Я ж их и раньше выпускал, ты видел. Даже когда форточка открыта. Полетают по комнате, на форточке посидят, но чтоб улететь — никогда. А тут не к добру, видать.
— Зачем вы окно-то открыли? Вы же сами говорили, что погибнут.
Анатолий Дмитриевич долго смотрел на Шульгина влажными пожелтевшими глазами. Он словно бы только теперь задумался над тем, что произошло. Но, видно, понимал, что вернуть их невозможно, а потому сказал:
— А может, даст бог, выживут… Не все птицы после неволи погибают. Некоторые подстроятся и живут — кому как повезет. Может, и мои сумеют, умные были.
— А если не сумеют? Ведь до двадцать первого марта — больше недели.
— Не жалей, браток, одиноко им тут со мной. А там, может, к птичьему народу пристанут и жить останутся. Правда, вишь, холодно теперь, им нельзя в стужу… И хватит о них. Ты лучше скажи, что у тебя вчера стряслось?
— Вчера — это было вчера, — будничным голосом сказал Шульгин. — А сегодня — все иначе. Иду заниматься в хореографический ансамбль. — Он тут же пустился вприсядку, но, треснувшись коленом о ножку стола, поморщился и прекратил. — Обалдеть можно! А если не понравится — брошу, — говорил он и смотрел на свою правую ногу, которая все еще пыталась исполнить какое-то «па» и, будто деревянная, грохотала по паркету.
— Ой ли? Я и представить тебя танцором не могу.
— Да что там, — махнул рукой Шульгин и наконец справился с ногой. Отставил ее в сторону и продолжал: — И сам-то я себя не знаю, все узнать хочу… Достанко, например, говорит, что мне — только в цирке работать. Говорит, у меня такая голова, что на ней только дрова колоть. Но я не уверен… А Витковская говорит, что я — природный танцор… А что это вы болеть взялись? Вам же скоро опять в поход — лето близко, соловьи уже репертуар готовят.
— Пожилые и должны болеть — это норма. А ко мне такая гадость прицепилась, что, может, и не вылечишь. Но, если к лету выправлюсь, пойдем вместе?
— Можно и сходить.
Анатолий Дмитриевич поморгал, будто выдавливал слезу. На лице сгустились темные морщины. Он сказал, словно бы и не Шульгину, а самому себе:
— Эх, браток, знал бы ты, зачем я хожу…
— Так скажите, и буду знать.
Анатолий Дмитриевич молчал. Шульгин посмотрел на часы и заторопился:
— Мне пора. В аптеку заглянуть?
— Нет, спасибо. Давай там не осрамись.
Шульгин выскочил из дома. Быстро пошел по улице. Он думал об Анатолии Дмитриевиче, о его вечных недомолвках.
«Как будто экономит слова или чего-то боится. Разве может пожилой мужчина чего-то бояться?.. Мне — пятнадцать, и я ничего не боюсь. Я молодой и здоровый. Он старый и больной. Он свои годы прожил, а я только начинаю. И надо прожить так, чтобы ничего не бояться, ни о чем не жалеть… Но как он жил раньше, если теперь ему страшно? Почему он один — ни родственников, ни друзей? И вообще, что он за человек? Хороший?.. Плохой?..»
С Витковской он встретился у сквера.
— Если честно, то не верила, — улыбнулась она. — Думала, не придешь — ты ведь у нас необязательный.
— Щеглы улетели, — сказал Шульгин.
— Какие щеглы?
— У соседа были. Орел и Решка. А сегодня улетели и не вернулись.
— Может, еще вернутся? — спросила Витковская и взяла Шульгина под руку.
— Не надо это, — проговорил он. Забрал руку и спрятал в карман. — Ты лучше покажи, что там у вас делают.
— Здесь, что ли? Прямо на улице?
— Можно и здесь, — кивнул Шульгин, забирая у нее большую коричневую сумку, в которой лежали танцевальные принадлежности.
— Пожалуйста, — сказала она и, сложив руки на груди, вдруг прошлась по мокрому асфальту такой чечеткой, что улица замедлила свой бег, прохожие с веселым недоумением уставились на эту пару.
Шульгин остановил Витковскую.
— Едем, что ли?..
Признание
Шульгин вошел в громадный зеркальный зал: блестящий паркет, высокие окна, затянутые легкими шторами, и два ряда длинных коричневых жердей, протянувшихся по всей стене. За жердями — высокие, во весь рост, зеркала. В углу, у самого Окна стоял рояль. Крышка поднята, и казалось, кто-то огромный взмахнул черным плащом. На плафоне потолка были нарисованы дети. Они играли у фонтана — брызгались водой и подбрасывали разноцветные мячи.
Из широкой двери за роялем выходили ребята и девушки, почти все — ровесники Шульгина. Они тут же начинали подпрыгивать, вертеться на одном месте, а некоторые, держась за жердь, приседали или, как цапли, подолгу стояли на одной ноге.
К роялю подошел высокий человек в черном костюме. Сел на круглый стул, и его длинные пальцы побежали по клавишам. Рояль заиграл, и в зале зажглись люстры.
Парни и девушки вбежали в круг. Почти не касаясь пола, они стали исполнять вальс, именно исполнять, потому что на школьном вечере этот танец не был таким красивым.
Шульгин вздохнул и тут же перестал дышать — так захватило его то, что он увидел. И не было никаких национальных костюмов, шарфиков; девушки — в черных трико и голубых кофточках, а ребята — в белых рубашках с короткими рукавами и тренировочных брюках.
Пальцы Шульгина в карманах пиджака шевелились в такт музыке, он будто сам сидел за роялем.
«И это у них всегда так! — подумал Шульгин. — Стоит только прийти сюда в назначенный час, и сразу начнется обычная для них и такая новая для меня жизнь… А я и не знал, даже не предполагал, что все это существует. И я могу вместе с ними, с пианистом, в этом зале…»
Лучше всех, конечно же, танцевала Витковская. Она делала это как-то не так, как другие — грациознее, с улыбкой. Широко и свободно передвигалась вместе с партнером, чуть-чуть покачиваясь и приседая. Партнер — все тот же Головко — бережно поддерживал ее одной рукой за талию, а другую поднял высоко, ладонью вверх, будто факел.
В зал вошла невысокая светловолосая женщина в зеленом платье с золотистой змейкой-пояском. Голова змейки свисала вниз, а хвост закручен вокруг пояса и торчал немного вверх.
Пианист перестал играть. Он поднялся, поздоровался за руку с женщиной, и все танцевавшие быстро встали в шеренгу.
Женщина медленно прошлась вдоль ребят, словно хотела убедиться, все ли на месте, а затем повернула голову и посмотрела на Шульгина.
— У нас новенький! — показала Витковская. (А Шульгин готов был провалиться сквозь землю — так неудобно вдруг стало, что он, такой огромный и нескладный, явился разучивать танцевальные коленца.)
Женщина кивнула и подошла к нему.
— Меня зовут Евгения Викентьевна. А тебя?
— Сергей.
— В школе успеваешь?
— Да.
— Танцевать любишь?
— Нет… Не приходилось.
— Хорошо, сегодня посмотри, а со следующего раза начнем работать. Будем очень рады, если тебе понравится.
Она вернулась к ребятам и подозвала толстого, ужасно кривоногого парня.
— Обносов, — сказала она, — после занятий останься, мне нужно с тобой поговорить.
— За что-о? — протянул Обносов, краснея и тараща глаза на Евгению Викентьевну.
— Потом объясню, сейчас занятия. Становись! — Она взглянула на него так, как, наверное, врач смотрит на тяжело больного пациента.
Обносов сгорбился, демонстративно пожал плечами и вернулся на свое место.
«Вечный страдалец со своей вечной темой «за что-о?», — подумал о нем Шульгин, проникаясь сочувствием к вечному страдальцу.
И тут же начались занятия.
Все, что увидел Шульгин, было как во сне. Даже интереснее, потому что этот сон наяву удивлял его, беспокоил, заставлял радоваться, если у ребят выходил какой-то «батман-тенду», и тревожиться, если у кого-то из них долго не получалась какая-то «синкопированная веревочка».
После разминки у станка (оказывается, жерди на стене называются станком) ребята приступили к репетиции литовского танца «Сукциниса». Веселая мелодия начиналась и тут же умолкала: кто-то из ребят п