Шульгин вздрогнул и отшатнулся. Вгляделся в лицо Анатолия Дмитриевича. Это было даже не лицо, а круглый провал в бинтах, на дне которого поместился нос, губы и глаза.
«Он сошел с ума! — пронеслось в голове. — Нужно уходить… Почему он рассказывает мне, при чем тут я?.. «Сосед наш — темная лошадка. Может, в прошлом какой-нибудь уголовник…» — вспомнил он слова отца.
Неприятный холод прошел по спине Шульгина. Стало душно.
— Долго переживал, что она со мной так поступила. И злоба обуяла, и мстить хотел, и все-таки жалел ее, потому что любил. А весной сорок второго нас партизаны густо обсели. Кончилась и власть наша беспредельная и покой. Тут мне кто-то и говорит: мол, твоя бывшая Любка с партизаном Бахтиным любовь крутит, вроде как бы связная у него… Застрелить хотел. Но не одну, а так, чтоб обоих вместе. Много ночей у ее дома простоял, все ждал, когда она с Бахтиным встретится. И вот однажды слышу: идут — трое впереди, двое сзади. И Бахтин с ними — рослый парень был, сразу узнаешь. Трое в хату вошли, двое у дома стоят — охраняют. «Ну, — думаю, — своего атамана на свидание привели». Аж зубами скрипел от злости и беспомощности…
Утром пошел к старосте и сказал, чтобы он и Бортник Любку в списки внес… Через два дня ее вместе с другими девушками села в Германию на принудиловку отправили… Под Минском, в Крупице, мемориальная доска висит. На ней имя и Бортник Любы. Сожгли ее в Освенциме…
«Он же фашист! — пронеслось в голове Шульгина. — Он убил человека, девушку… Нужно уходить… Почему он рассказывает мне, при чем тут я?.. «Может, в прошлом какой-нибудь уголовник», — снова вспомнил слова отца.
— И понял: теперь у меня только одна дорога — с немцами. Так и шел по этой дороге, пока не увидел, что приходит конец. Они проиграли войну, а я — свою жизнь. Хотел за границу податься — не вышло. Жил и дрожал: вот дознаются, вот схватят. За это, браток, по головке не гладят. Может, и не расстреляли бы, потому что я у немцев не особенно старательным был — только на побегушках…
«При чем тут «они»?. При чем тут заграница?. Разве там нужны такие подонки?.»
Анатолий Дмитриевич замолчал и несколько секунд лежал с закрытыми глазами. Шульгину даже показалось, что сосед больше не заговорит, и обрадовался, что можно будет уйти. Он повернулся к двери, чтобы позвать медсестру, и увидел там высокого человека — тот стоял в сером плаще и без халата.
— Вам кого, гражданин? — спросил кто-то из угла.
Мужчина не ответил. Внимательно оглядел Шульгина и вышел в коридор.
«Может, ищет кого?» — подумал Шульгин и повернулся к соседу.
Анатолий Дмитриевич открыл глаза, прошептал:
— Хоть бы досказать… Когда война уже к концу шла, уговорили трое моих сослуживцев на одно дело. Видели, не слепые были, что скоро и немцам и нам — каюк. Сначала я не хотел: все трое такие головорезы были, столько народу постреляли, что если ты всю войну в Красной Армии воевал, а потом только один день с этими — все равно бы повесили… Но тут как раз случай выпал: узнали мы, что немцы везут золото в Берлин. Собирались отправить самому фюреру для расходов на армию…
— Пить, кто-нибудь… пить…
— Про это золото разное говорили: и что у партизан отобрали, и что нашли место, куда часть Золотого запаса Белоруссии была припрятана. Говорили, что это золото в начале войны увозили с другими ценностями из Минска. Одну машину разбомбили немцы. В спешке собрали, что могли, а тут — танки. Ну, эти, что сопровождали, не подбирали мелочь, основное бы схватить. Один ящик с золотом спрятал какой-то колхозник… Не знаю, как там они нашли у него, только того колхозника повесили под крышей собственного дома, а к золоту приставили своих, нас не подпускали…
— Прошу вас, дайте воды…
— Нельзя вам, Константин, думайте о чем-нибудь другом, — сказал пожилой мужчина, приподнимаясь на локте и роняя на пол газету.
— Вот мы и порешили их. Забрали золото и — в лес. Подумали о партизанах — за такое дело они могли бы и простить. Да не все этого хотели, боялись. Тронулись по лесу. Надеялись к вечеру выйти на аэродром — там у одного из наших знакомый немец летчик был. Думали, подговорим его захватить самолет и махнем в какую-нибудь дальнюю страну. Да не тут-то было — у самого аэродрома на партизана нарвались. И как мы не заметили его в кустах? Мальчишка, совсем пацаненок. «Стой, — кричит, — стрелять буду!» Ну, один из нас пальнул из пистолета и положил пацана. Бежать бросились. А следом — партизаны…
— Что вы там шепчетесь? — веселым голосом спросил бородач из своего угла. Видно, соскучился и теперь искал собеседников. Он держал у лица наушник и смотрел на Шульгина.
— Мы не шепчемся, — сказал Шульгин. — Просто разговариваем.
— Ладно, ваше дело. Тут все можно. Правильно я говорю?
— Правильно, — поторопился кивнуть Шульгин. Он видел желтое, заросшее короткой седой щетиной лицо Анатолия Дмитриевича и чувствовал, что становится жутко рядом с этим человеком. То ли в бреду, то ли, наоборот, в ясном сознании рассказывал он страшную историю своей жизни. Что-то похожее Шульгин видел в кинофильмах, но там все было в прошлом, а не наяву, лицом к лицу, как сейчас.
— Не обращай внимания, слушай. Мне уже ничего не страшно. Хватит, отбоялся… Все прочь… Прочь! — вскрикнул он. Лицо его сморщилось, будто он собирался плакать. — Столько выпало! И на одного… За что?
— Тише, Анатолий Дмитриевич, — попросил Шульгин. Он думал о том, что все, кто находились в палате, слышат Анатолия Дмитриевича. Он стыдился признания бывшего полицая, стыдился быть здесь, у постели убийцы…
— Ты иди, пацан, а то он устал от разговоров. Зайдешь в другой раз, когда ему полегчает, — сказал бородатый и кивнул на дверь.
— Я пойду, Анатолий Дмитриевич. Может, врача позвать?
— Мне уже никогда не полегчает. Останься, я не буду, — как ребенок, вдруг произнес Анатолий Дмитриевич. — Я тебе главного Не сказал. Никому не говорил, даже этим бандюгам, когда они пришли ко мне домой и чуть не убили. Это они тогда, помнишь, перед больницей?.. А если и тебе не сказать, то уж больше и некому… Бежали мы, бежали из последних сил. Золото на мне было, они сперва и держались рядом. А партизаны все ближе, ближе. Стрелять начали. Я видел, как одному нашему, кто первый бежал, разрывная пуля в затылок попала — почти весь череп снесло, так что он и остался там лежать. Тут кинулись от меня те двое в разные стороны — не до золота, когда земля под ногами горит. Кусты пошли, и, чувствую, потеряли меня и мои и партизаны. Опустился возле дуба — яму кинжалом выкопал — решил спрятать золото. А потом вернуться, если придет пора. Закопал и только отошел с километр, вижу, снова бегут. Не стреляют, живьем хотят взять. Хлопец я здоровый был, кинулся, как лось, так что не догнали…
— Пить, прошу, кто-нибудь воды…
— Удалось уйти… Пошатался после войны по городам. Фамилию, имя поменял. Потом переехал сюда, на работу определился и остался жить. Город большой, спрятаться легко… Лет двадцать даже думать не хотел о том, что в лесу оставил. И наконец решился. Поехал под Минск — там это было. Туристом оделся, пошатался по лесу, да не нашел того места. Мои ноги там будто деревянные от страха становились, каждый шаг с мукой делал.
Вернулся. Думал, следующий раз дольше пробуду, но и потом все так же. Несколько раз ездил, а ничего не выходило — с годами трусом сделался… Да и был трусом… Ты посиди, я передохну малость?
Глаза его, желтые, с покрасневшими белками, слезились и дрожали, будто просили пощады. Он словно бы завидовал своему молодому соседу, который, полуоткрыв пухлые губы, нервно слушал его признание.
— Потом нашел. Откопал. Даже достал, в руках держал. И, помню, тупость мной овладела — ни двигаться не хочется, ни думать. Потому что никакого права я на это золото не имел и не буду иметь. И даже если заберу его, оно не сделает меня ни на грамм свободнее, а только еще больше закрепостит и душу сильнее стиснет… Бросил обратно в яму и ушел.
— Зачем же было оставлять, если оно вам не принадлежит? — спросил Шульгин. — Нужно было привезти и…
— Что «и»?.. Прийти с повинной и признаться, кем был во время войны? Никакое золото не спасет, все равно расстреляют. А я молодым был, на будущее надеялся. Не так просто, Сережа, умирать человеку, не видевшему счастья… Открой тумбочку и возьми листок. Я утром план нарисовал, где приблизительно закопал. Автобус из Минска «Товарная станция — деревня Паздерки». Я тут все, что мог, написал. Только ты не особенно доверяй. Ищи дуб, а невдалеке колодец. Он уже почти зарос. Еще рядом была сосна с обломанной верхушкой… Я убил не только Любу Бортник, я убил и самого себя…
Шульгин, не совсем понимая, что делает, открыл тумбочку и достал узенькую полоску бумаги — то ли из блокнота, то ли из записной книжки. На ней черными чернилами были написаны кривые слова, а на поле, очерченном неровной дрожащей линией, стояли знаки. Шульгин не разглядывал. Сложил листок вчетверо и сунул в карман.
— Я тебе рассказал, теперь это твоя тайна. Я выхожу из игры. Кончилась моя жизнь. Отмучился. Все без утайки рассказал. Распорядись тайной, как можешь. Расскажи, кому тебе покажется нужным. Никогда только не оставайся один, пропадешь. Все тебе завещаю. Это все, что у меня есть — моя тайна и моя правда…
Он замолчал и медленно закрыл глаза. И тут же снова открыл. Теперь его взгляд казался более решительным.
— И последнее: в кладовке, в рюкзаке, лежит ключ от шкафа. В шкафу под бельем мой пистолет. Достань его и принеси мне. Принесешь?
— Я постараюсь.
— Пить хочу, дайте пить…
— Вот, будто живой воды просит, а мне и она не поможет… Или можно спастись, а, Сережа? — дернул он головой, и глаза его осветились каким-то желтым, словно бы потухающим светом.
«Не поздно ли спохватился, гад? — подумал Шульгин. — И что тебе даст теперь это спасение?..»
— Принеси золото, и я признаюсь… Хоть поздно, хоть в конце повинюсь, а? Хоть помру свободным… Ты послушай меня… В шкафу, в кармане пальто — деньги. Много денег, тебе хватит на дорогу. Т