И Оффдин протянул креолу руку.
– Я не хочу пожимать вам руку, – угрюмо проговорил Пласид. – Убирайтесь.
Он неподвижно наблюдал за тем, как Оффдин удаляется. Потом посмотрел на пистолет у себя в руке и медленно убрал его в карман, затем снял с головы широкополую фетровую шляпу и вытер влагу, выступившую у него на лбу.
Слова Оффдина затронули в нем какую-то струну и заставили ее дрогнуть, однако не ослабили ненависть к этому человеку.
– Любить женщину – значит в первую очередь заботиться о ее счастье, – задумчиво пробормотал Пласид.
Он полагал, что креолы умеют любить. Неужто кто-то считает, что может научить креола любить? Теперь его лицо было белым и выражало отчаяние. И чем дальше он углублялся в лес, тем меньше злости оставалось в его душе.
Желая успеть на утренний поезд до города, Оффдин поднялся рано. Однако не опередил Юфразию, которую застал в большой зале, где она накрывала стол для завтрака. Старый Пьер тоже был там, он медленно расхаживал по комнате, заложив руки за спину и опустив голову.
Все трое ощутили скованность, девушка повернулась к отцу и, по-видимому не зная, что сказать, спросила у него, встал ли уже Пласид. Старик тяжело опустился в кресло и воззрился на дочь в глубочайшем отчаянии.
– О, моя бедная маленькая Юфразия! Бедная моя малютка! Мистер Оффдин, вы тут не чужой.
– Bon Dieu![79] Папа! – вскричала девушка, охваченная смутным ужасом.
Она оставила свое занятие и застыла в нервном ожидании того, что должно было последовать.
– Я слышал, как люди называют Пласида никудышным креолом. Мне никогда не хотелось в это верить. Теперь я знаю, что это правда. Мистер Оффдин, вы тут не чужой.
Оффдин изумленно таращился на старика.
– Ночью, – продолжал Пьер, – я услыхал за окном какой-то шум. Иду открывать, а там Пласид в седле – поставил на подоконник свою ножищу и стучит хлыстом по стеклу. О, бедная моя малютка! Он говорит: «Пьер, я слышал, мистер Льюк Уильям хочет покрасить свой дом в Орвиле. Поеду-ка я туда, пожалуй, пока кто-нибудь не перехватил эту работу». Я отвечаю: «Ты сразу вернешься, Пласид?» А он мне: «Не ждите меня». Тогда я спрашиваю, что мне сказать своей малютке, и он отвечает: «Скажи Юфразии, что Пласид лучше всех на свете знает, как сделать ее счастливой». Он поворачивается и уезжает, но тут же возвращается и добавляет: «Скажи этому парню – не знаю, кого он имел в виду, – скажи ему, чтоб ничему не смел учить креола». Mon Dieu! Mon Dieu! Не понимаю, что все это значит!
Он заключил почти лишившуюся чувств Юфразию в объятия и гладил ее по волосам.
– Я всегда слыхал, что он никудышный креол. Но никогда не хотел этому верить.
– Не… не говори так больше, папа, – шепотом взмолилась девушка по-французски. – Пласид меня спас!
– От чего он тебя спас, Юфразия? – поразился ее ошеломленный отец.
– От греха, – ответила та вполголоса.
– Я ничегошеньки не понимаю, – пробормотал сбитый с толку старик, поднимаясь и выходя на галерею.
Оффдин выпил кофе у себя в комнате и завтрака дожидаться не стал. Когда он подошел попрощаться с Юфразией, она сидела у стола, положив голову на руку.
Молодой человек взял ее за руку и сказал «до свидания», но она не подняла взгляда.
– Юфразия, – пылко спросил Оффдин, – можно мне вернуться? Скажите, что можно… чуть погодя.
Девушка ничего не ответила, он наклонился и ласково, просительно прижался щекой к ее мягким густым волосам.
– Можно, Юфразия? – взмолился он. – До тех пор, пока вы не скажете мне «нет», я буду возвращаться, моя ненаглядная.
Она по-прежнему ничего не отвечала, но не сказала и «нет».
Поэтому Оффдин поцеловал ее пальцы и щеку – то, к чему мог прикоснуться, что выглядывало из-под ее согнутой руки, – и ушел.
Час спустя, когда Оффдин проезжал через Накитош, старинный городок уже гудел, пораженный сногсшибательной сенсацией: fiancée[80] Пласида дала ему отставку и свадьба отменяется, – оповестить людей по пути потрудился сам молодой креол.
В старом Накитоше и за его пределами
Каждое утро, кроме субботы и воскресенья, ровно в восемь часов мадемуазель Сюзанна Сен-Дени-Годольф переходила железнодорожный мост, перекинутый через байю Буапурри. Она могла переправляться и в плоскодонке, которую мистер Альфонс Лабальер держал для собственного удобства, но этот способ был медленным и ненадежным, поэтому каждое утро в восемь часов мадемуазель Сен-Дени-Годольф переходила мост.
Она учительствовала в государственной школе, которая располагалась в живописном маленьком белом фахверковом здании, стоявшем на земле мистера Лабальера и высившемся над самой кромкой байю.
Сам Лабальер был относительно новым обитателем прихода. С тех пор как однажды он решил оставить сахар и рис своему брату Алсе́, имевшему талант к их выращиванию, и испытать свои силы в хлопководстве, минуло всего полгода. Так молодой человек оказался в приходе Накитош, на плодородных возвышенных землях Кейн-ривер, где ныне приводил в порядок заброшенную плантацию, купленную им за бесценок.
Во время своих прогулок он часто замечал аккуратную, изящную фигурку, осторожно шагающую по шпалам, и иногда поеживался от страха за нее. Лабальер всегда здоровался с этой девушкой, а однажды перекинул доску через грязную лужу, чтобы та смогла ее перейти. Он лишь мельком разглядел черты мадемуазель, потому что на ней была шляпа с огромными полями, скрывавшая ее лицо, казавшееся поразительно светлым; руки ее защищали нетуго натянутые кожаные перчатки. Лабальер знал, что мадемуазель – школьная учительница и дочь той самой упрямой старой мадам Сен-Дени-Годольф, которая копила бесплодные угодья по ту сторону байю, как скряга копит золото. И при этом, по слухам, умирала с голоду. Последнее было чепухой: на луизианской плантации никто не умрет с голоду, разве только самоубийца.
Все это Лабальер знал, однако недоумевал, почему мадемуазель Сен-Дени-Годольф всегда отвечает на его приветствия с ледяным высокомерием, которое запросто могло парализовать человека, менее уверенного в себе.
Причина заключалась в том, что Сюзанна, как и все остальные, слышала ходившие о нем байки. Болтали, будто он чересчур легко находит общий язык с вольными мулатами[81]. Было страшно сказать и еще страшнее подумать такое про Лабальера, однако это была неправда.
Когда Лабальер вступил во владение своей землей, он обнаружил, что усадебный дом занимает некто Жестен со своим многочисленным семейством. Этот вольный мулат и его домашние обосновались тут с незапамятных времен. Дом являл собой длинную скособоченную шестикомнатную постройку, просевшую от ветхости. В нем не осталось ни единого целого стекла, и в выбитых окнах хлопали ярко-малиновые занавески. Однако нет нужды вдаваться в подробности. Дом был совершенно непригоден для того, чтобы служить цивилизованным человеческим жилищем, и Альфонс Лабальер скорее разогнал бы семейство куропаток, гнездившихся на краю его поля, чем потревожил довольных обитателей усадьбы. Он со своими немногочисленными пожитками поселился в лучшей хижине, какую смог найти на плантации, и без лишних слов приступил к надзору за строительством нового дома, хлопкоочистительной фабрики и прочая, и прочая, вникая в сотни мелочей, существенных для приведения разоренной плантации в приличное состояние. Столовался Лабальер в доме мулата, разумеется отдельно от его родных, а они не слишком умело удовлетворяли его скромные домашние нужды.
Как-то в городке один бездельник, которого Лабальер некогда резко осадил, заметил, будто тот приносит больше пользы вольному мулату, чем белым людям. Это высказывание, в некотором роде коварное и провокационное, и принялись повторять на все лады, неизбежно приукрашивая.
Однажды утром, когда Лабальер в одиночестве завтракал в усадебном доме, а царственная мадам Жестен и пара ее тщедушных мальчуганов прислуживали ему, в комнату вошел сам Жестен. Щуплый и робкий, он был примерно вдвое тоньше жены. Мулат стал у стола, бесцельно вертя в руках фетровую шляпу и неуверенно покачиваясь на каблуках остроносых ботинок.
– Мистер Лабальер, – проговорил он, – пожалуй, скажу: лучше бы вам сторониться меня и моей семьи. Как вы и хотели, вот.
– О чем, во имя здравомыслия, вы толкуете? – рассеянно спросил Лабальер, отрываясь от новоорлеанской газеты, которую читал.
Жестен неловко поежился.
– О вас тут кучу всяких историй рассказывают, уж вы мне поверьте. – Мулат усмехнулся и посмотрел на жену, которая сунула в рот конец шали и вышла из комнаты походкой, какая была у императрицы Евгении[82] в счастливейшую пору жизни этой элегантной женщины.
– Историй? – эхом отозвался Лабальер, на лице которого отразилось изумление. – Кто… где… каких историй?
– В городке, везде и всюду. Да кучу всяких историй. Болтают, якобы вам очень уж по душе мулаты. Будто вы с ними якшались у себя на сахарной плантации, будто без мулатов прямо жить не можете.
Лабальер отличался удручающе вспыльчивым нравом. Его здоровенный кулак обрушился на шаткий стол с таким грохотом, что половина утвари мадам Жестен подпрыгнула и тоже с грохотом попадала на пол. Он разразился ругательствами, которые вызвали у мадам Жестен, ее отца и бабушки, сидевших в соседней комнате и слышавших все это, едва сдерживаемые приступы конвульсивного смеха.
– Ага! Так значит, в приходе Накитош я не имею права якшаться с кем захочу! Мы еще поглядим. Пододвиньте свой стул, Жестен. Позовите свою жену, бабушку, остальных членов племени, и мы позавтракаем вместе. Разрази меня гром! Если я желаю водить дружбу с мулатами, неграми, индейцами чокто или дикарями Южного моря, разве это не мое личное дело?
– Я не знаю. Все именно так, как я сказал, мистер Лабальер. – С этими словами Жестен выбрал из висевшего на стене множества ключей самый большой и вышел из комнаты.