После обеда женщина снова собирала хлопок, а мужчины играли в карты и курили. Бад выпивал.
Бад Эйкен не мог припомнить, когда в последний раз так приятно проводил время в компании столь благодарного собеседника, сочувственно слушавшего историю его богатой событиями жизни. Он с немалым воодушевлением поведал о падении Тит-Рен с мустанга, довольно ловко передразнив ее жалобы на то, что ей не позволяют «хоть немножко развлечься», после которых он и выдвинул любезное предложение прокатиться верхом. Эта история почему-то привела Грегуара в восторг, что заставило Эйкена припомнить еще множество подобных историй. К концу дня все церемонии между ними были оставлены: они называли друг друга по имени, и Грегуар осчастливил Эйкена, пообещав задержаться у него на неделю. Тит-Рен тоже прониклась витавшим в воздухе духом бесшабашности, который побудил ее приготовить на ужин двух кур. Она восхитительно поджарила их на свином сале. После ужина женщина снова устроила для Грегуара постель на галерее.
Настала тихая, прекрасная ночь, в воздухе разливался восхитительный сосновый аромат. Но хозяева и гость не думали им наслаждаться. Еще до того, как пробило девять, Эйкен рухнул на постель, забылся тяжелым пьяным сном и всю ночь провел в его объятиях, гораздо более цепких, чем обычно, благодаря подаренному Грегуаром виски.
Когда Бад очнулся, солнце стояло уже высоко. Мужчина открыл рот и повелительно позвал Тит-Рен, удивляясь, что кофейник еще не на огне, и куда больше изумляясь тому, что не слышит ее поспешного: «Иду, Бад. Вот и я». Он позвал жену еще раз, потом опять. Затем встал и выглянул из задней двери на улицу, чтобы проверить, не собирает ли Тит-Рен хлопок в поле, но и там ее не оказалось. Бад поплелся к главному входу. На галерее все еще валялась постель Грегуара, но самого парня нигде не было видно.
Во двор зашел дядюшка Мортимер, на сей раз не для того, чтобы нарубить дров, а чтобы взять топор, являвшийся его собственностью, и вскинуть его на плечо.
– Мортимер! – крикнул Эйкен, направившись к негру, – где моя жена?
Мортимер стоял неподвижно, ожидая его приближения.
– Где моя жена и этот француз? Говори, не то отправлю тебя прямиком в ад.
Дядюшка Мортимер и прежде никогда не боялся Бада Эйкена, а с верным топором на плече чувствовал себя в присутствии этого человека вдвое уверенней. Старик с удовольствием вытер тыльной стороной черной жилистой ладони рот, точно заранее смаковал слова, которые вот-вот должны были сорваться с губ. А затем размеренно, неторопливо произнес:
– Надо думать, мисс Рен где-то около полуночи села на резвую лошадку мистера Санчена и ускакала в Накитошский приход.
Эйкен разразился ужасным ругательством.
– Оседлай Каштана прежде, чем я досчитаю до двадцати! – взревел он. – Не то сдеру с тебя твою черную шкуру. Шевелись, дубина! На свете нет такой четвероногой твари, которую не сумел бы догнать Каштан.
Дядюшка Мортимер с сомнением почесал в затылке и ответил:
– Да, мастер Бад, но, видите ли, еще до восхода солнца мистер Санчен переправился на Каштане через Сабин.
Отличная скрипка
Когда полдюжины малышей были голодны, старый Клеофас доставал из фланелевого футлярчика скрипку и начинал на ней наигрывать. Делал он это для того, чтобы заглушить то ли их плач, то ли голод, то ли свою совесть.
Как-то раз Фифина в гневе топнула маленькой ножкой, сжала маленькие кулачки и объявила:
– Все одно! Когда-нибудь я обязательно разобью эту скрипку на тысячу кусочков!
– Не надо этого делать, Фифина, – стал увещевать ее отец. – Лет этой скрипке втрое больше, чем тебе и мне, вместе взятым. Ты ведь частенько слышала от меня о том итальянце, который подарил ее мне перед смертью, задолго до войны. Он сказал: «Клеофас, эта скрипка – частица моей души, которая останется жить после того, как я умру. Dieu merci![108]» Ты слишком скорая на язык, Фифина.
– Ну, я все равно что-нибудь сделаю с этой скрипкой, va! – ответила его дочь, лишь немного смягчившись. – Учти.
И вот однажды, когда на большой плантации устроили грандиозное празднество – из города понаехало множество дам и джентльменов, которые катались в колясках и верхом, танцевали и музицировали на всевозможных инструментах, – в усадебный дом, где торжества были в самом разгаре, прокралась Фифина со скрипкой во фланелевом футлярчике.
Поначалу никто не замечал босоногую малютку, сидевшую на ступеньке веранды и зорко высматривавшую удобную возможность.
– Я продаю эту скрипку, – решительно объявила она первому, кто задал ей вопрос.
Маленькая оборванка, желающая продать скрипку, показалась весьма забавной, и вскоре ребенка окружила толпа.
Обшарпанный инструмент извлекли из футлярчика и стали осматривать, сперва потешаясь, но чем дальше, тем серьезнее, особенно три джентльмена: у одного из них были очень длинные, свисающие вниз волосы, у другого не менее длинные пряди стояли дыбом, прическа третьего не заслуживала особого упоминания.
Эти трое обнюхали скрипку со всех сторон и чуть ли не вывернули наизнанку. Они стучали по ней и прислушивались. Потом скребли и опять прислушивались. Уходили с нею в дом, возвращались, уносили ее в самые отдаленные уголки. И при этом беспрестанно шушукались на знакомых и незнакомых языках. И наконец отпустили Фифину восвояси, вручив ей скрипку в два раза красивее той, которую она принесла, а вдобавок – пачку денег!
Онемевшая от изумления девочка немедленно упорхнула прочь. Но когда она остановилась под ветвями большой мелии, чтобы еще раз взглянуть на пачку банкнот, ее удивление удвоилось. Денег там было гораздо больше, чем Фифина могла сосчитать, больше, чем она когда-либо мечтала иметь. Их определенно хватит, чтобы покрыть старую хижину новой дранкой, обуть все маленькие босые ножки в семье и накормить все голодные рты. А может даже, – и при мысли об этом у Фифины чуть сердце из груди не выскочило, – может даже, хватит, чтобы купить Бланшетту и ее крошечного теленка, которых хочет продать дядюшка Симеон!
– Твоя правда, Фифина, – хрипло пробормотал старый Клеофас, сыграв в тот вечер на новой скрипке. – Это отличная скрипка, и, как ты и говоришь, она блестит, точно атласная. Но как бы то ни было, она другая. Послушай, Фифина, возьми-ка ее и убери подальше. Я больше не собираюсь играть на скрипке.
По ту сторону байю
Хижина Полоумной стояла на мыске, который полумесяцем огибал байю. Между протокой и хижиной находилось большое заброшенное поле, где теперь пасли коров, когда байю могла обеспечить их водой. По окружающим лесам, простиравшимся в неведомые дали, Полоумная прочертила воображаемый круг и за эту линию никогда не заходила. Умопомешательство ее проявлялось исключительно в такой форме.
Теперь это была крупная худая чернокожая женщина, которой уже перевалило за тридцать пять. Ее настоящее имя было Жаклин, но все обитатели плантации звали ее Полоумной, потому что однажды в детстве она испугалась буквально до безумия и окончательно так и не оправилась.
Весь тот день напролет в лесу продолжалась перестрелка. Уже к вечеру в хижину матери Жаклин ввалился черный от пороха и алый от крови Молодой господин, за которым гнались преследователи. Это зрелище помрачило ее детский рассудок.
Полоумная жила в своей хижине очень уединенно, поскольку остальное селение давно переместилось на новое место, оказавшись за пределами ее видимости и осведомленности. Физически она была сильнее большинства мужчин и выращивала у себя на участке хлопок, кукурузу и табак под стать самым лучшим из них. Однако о мире по ту сторону байю Полоумная ничего не знала, помимо того, что представлялось ее ущербному воображению.
Люди из Беллиссимы привыкли к ней и ее образу жизни и не обращали на нее внимания. Даже когда умерла Старая госпожа, их не удивило, что Полоумная не переправилась на другую сторону байю, а осталась стоять на своем берегу, стеная и причитая.
Владельцем Беллиссимы стал теперь Молодой господин. Это был мужчина средних лет, окруженный большой семьей, состоявшей из красавиц-дочерей и маленького сына, которого Полоумная любила как родного. Она величала его Голубчиком, и все остальные тоже стали называть его так. Ни к одной из девочек она не испытывала такой привязанности, как к Голубчику.
Всем этим детям нравилось бывать у нее и слушать ее удивительные истории, действие которых всегда происходило «там, на другой стороне байю». Но никто из них, кроме Голубчика, не гладил ее черную руку, не клал доверчиво голову ей на колено, не засыпал в ее объятиях. Впрочем, и Голубчик почти не делал подобных вещей с тех пор, как стал горделивым обладателем ружья и обстриг свои черные кудри.
Тем летом, когда Голубчик подарил Полоумной два черных локона, перевязанных красной лентой, вода в байю опустилась так низко, что даже ребятишки из Беллиссимы могли перейти ее вброд, а скот перегнали на другое пастбище, ниже по течению. Полоумной было жаль, когда животные ушли, ибо она очень любила этих молчаливых соседей, ей нравилось ощущать их присутствие и слышать, как они бродят по ночам неподалеку от ее собственного загона.
Был субботний полдень, и поля опустели. Мужчины ушли в соседнюю деревню, где проходил еженедельный торг, а женщины принялись за домашние дела – и Полоумная тоже. Она починила и постирала одежду, прибралась в доме и приступила к выпечке.
За этим последним занятием женщина никогда не забывала о Голубчике. В тот день она испекла для него крокиньоли самых причудливых и соблазнительных форм. Поэтому, завидев мальчика, тащившегося по заброшенному полю со сверкающей новенькой винтовкой на плече, Полоумная весело окликнула его:
– Голубчик! Голубчик!
Но Голубчик не нуждался в призывах, он и без того направлялся к ней. Его карманы оттопыривались от миндаля, изюма и апельсинов, которые он прихватил для нее с весьма изысканного обеда, устроенного в тот день в доме его отца.