– Она тащит Шери! – кричали некоторые.
Те, кто был посмелее, окружили Чокнутую и следовали за ней по пятам, только чтобы заново поддаться ужасу при виде ее перекошенного лица, обращенного к ним. Глаза несчастной были налиты кровью, слюна белой пеной капала с черных губ.
Кто-то обогнал ее, прибежав к дому, где Пти Мэтр сидел вместе с семьей и гостями на галерее:
– Пти Мэтр! Чокнутая пересекла ручей! Смотрите на нее! Смотрите, она тащит Шери!
Зловещее предзнаменование – вот было первое, о чем все подумали при появлении чернокожей женщины.
А она уже была совсем рядом. Она шла большими шагами, глаза ее были устремлены прямо перед собой. Она дышала тяжело, как загнанный вол. Около лестницы, на которую она не смогла бы подняться, Чокнутая передала ребенка на руки отцу. И тогда этот мир, который раньше казался ей красным, вдруг почернел, как в тот день, когда она увидела порох и кровь. Она пошатнулась и, прежде чем руки людей могли подхватить ее, рухнула на землю.
Когда Чокнутая пришла в себя, она снова была у себя дома, на своей кровати в своей хижине. Через открытые окна и дверь внутрь проникал лунный свет, освещая комнату достаточно хорошо, чтобы старуха негритянка смогла приготовить настой из душистых трав. Было уже очень поздно.
Остальные, кто приходил раньше, увидели, что беспамятство не покидает бедняжку, и снова ушли. Пти Мэтр был здесь вместе с доктором Бонфилем, который сказал, что Чокнутая может умереть.
Но смерть обошла ее стороной. И она говорила с тетушкой Лизетт, варившей настой в уголке, ясным и твердым голосом:
– Коли ты дашь мне хорошего настою, тетушка Лизетт, я точно засну, разрази меня Господь.
И она заснула таким глубоким, таким здоровым сном, что старая Лизетт без колебаний тихонько улизнула через залитые лунным светом поля и пробралась в новый поселок к себе домой.
Чокнутая проснулась на рассвете прохладного серого утра. Она встала очень спокойно, как будто и не было той бури, что пронеслась накануне и угрожала самому ее существованию. Но это было вчера. Она оделась в новый голубой ситцевый халат и белый фартук, поскольку помнила, что было воскресенье. После того как она приготовила себе чашку крепкого черного кофе и, смакуя, выпила его, она вышла из хижины и снова отправилась через старое знакомое поле к берегу ручья.
Она не остановилась там, как всегда делала раньше, но пересекла его широким, твердым шагом, как будто всю жизнь только здесь и ходила.
Когда женщина пробралась сквозь тополиную поросль на противоположном берегу, она очутилась на краю поля, где лопались белые коробочки хлопчатника, покрытого росой, и блестели во все стороны на многие акры, как иней на рассвете.
Чокнутая делала глубокие долгие вздохи, озираясь по сторонам. Она шла медленно и неуверенно, как будто не знала, как это делать, и смотрела себе под ноги.
В домиках, откуда вчера за ней следовал хор голосов, теперь было тихо. Никто еще не вставал в Белиссиме. Только птицы проснулись на ветках и метались туда-сюда, перелетая с изгороди на изгородь и щебеча свои утренние песни.
Когда Чокнутая добралась до широкой бархатистой лужайки перед домом, она замедлила шаг, с наслаждением ступая по упругому дерну, который так мягко пружинил под ее ногами.
Она остановилась, чтобы понять, откуда доносятся эти ароматы, что пробудили в ней воспоминания давно минувших дней.
Вот они подкрадываются к ней из-под тысяч синих фиалок, кивающих с зеленых пышных клумб. А вот они низвергаются с крупных восковых чашечек магнолий над ее головой и с растущих повсюду кустов жасмина.
И конечно, там были розы без числа. А справа и слева раскинулись широкими изящными дугами пальмы. Все это было похоже на волшебство под искрящимся блеском росы.
Когда Чокнутая медленно и осторожно взобралась по высоким ступенькам, ведущим на веранду, она обернулась, чтобы посмотреть на страшный подъем, который она одолела, и тогда ее глазам открылась река, изгибающаяся, как серебряный лук, внизу, рядом с Белиссимом. Восторг овладел ее душой.
Она тихонько постучала в дверь. Вскоре ей осторожно открыла мать Шери. Увидев Чокнутую, она быстро и умело скрыла удивление:
– А, Чокнутая! Это ты, так рано?
– Да, мадам. Я так рано, чтоб узнать, как там мой бедный Шери поживает утречком.
– Ему лучше, спасибо, Чокнутая. Доктор Бонфиль говорит, ничего серьезного. Мальчик спит сейчас. Ты придешь, когда он проснется?
– Не, мадам. Я уж подожду, когда вы велите Шери просыпаться.
Чокнутая присела на верхнюю ступеньку веранды.
Восторг и глубокое удовлетворение проступило на ее лице, когда она впервые увидела восход солнца над этим новым, прекрасным миром за ручьем.
Мэ’эм Пелажи
I
Когда началась война, на Кот Жуаёз стоял величественный особняк красного кирпича, сложенный как Пантеон. Его окружала роща царственных дубов.
Через тридцать лет на этом месте остались только стены, и тусклый красный кирпич местами проглядывал сквозь разросшиеся виноградные плети. Нетронутыми остались огромные круглые колонны и в определенной степени каменный пол зала и портика. В прежние времена на всем Кот Жуаёз не было столь представительного дома. Все знали это, как знали и то, что его постройка обошлась Филиппу Вальме в шестьдесят тысяч долларов – тогда, в 1840 году. Никому не грозило забыть этот факт, пока жива была его дочь Пелажи. Это была седовласая женщина лет пятидесяти с горделивой осанкой королевы. «Мэ’эм Пелажи» – так ее называли, хотя она не была замужем, как и ее сестра Полин, дитя в глазах мэ’эм Пелажи, тридцатипятилетнее дитя.
Обе женщины жили в домике, состоящем из трех комнат, можно сказать, в тени развалин. Они жили мечтой – то есть мечтой мэ’эм Пелажи – заново отстроить старый дом.
Рассказ о том, как были потрачены их дни, отданные во имя достижения этой цели, как эти тридцать лет копились доллары, как складывались в тайник медяки, вызвал бы сострадание. И все же не было накоплено даже половины! Но мэ’эм Пелажи не сомневалась, что у нее впереди еще двадцать лет жизни, а у ее сестры и того больше. А чего только не происходит за двадцать, а тем более за сорок лет!
Частенько в теплое послеобеденное время обе посиживали за черным кофе, расположившись в вымощенном каменными плитами портике, крышей которому служило синее небо Луизианы. Они любили сидеть в тишине вдвоем, и только блестящие любопытные ящерицы сновали тут и там, составляя им компанию. Сестры беседовали о старых временах и планировали будущее, а легкий ветерок чуть шевелил растрепанные плети винограда на самом верху колонн, где гнездились совы.
– Мы не можем надеяться, что сделаем все так, как прежде, Полин, – рассуждала мэ’эм Пелажи. – И возможно, мраморные колонны в салоне придется заменить на деревянные. И хрустальных канделябров больше нет. Ты согласна, Полин?
– О, да, сестрица, я согласна.
Бедняжка мам’зель Полин отвечала всегда только: «Да, сестрица». Или: «Нет, сестрица». Или «Как хочешь, сестрица». Ведь что она могла помнить из прежней жизни и прежнего великолепия? У нее остались только слабые проблески отдельных воспоминаний: сначала едва осознанное, не отмеченное особыми событиями существование юного существа, а потом полный крах. Иными словами, приближение войны, восстание рабов, неразбериха и, наконец, огонь, через который сильные руки Пелажи благополучно пронесли малышку в бревенчатую хижину, которая с тех пор стала их домом. Брат их, Леандр, знал об этих временах больше, чем Полин, но меньше, чем Пелажи.
Он оставил управление плантацией вместе с воспоминаниями и традициями своей старшей сестре, уехал и жил с тех пор в городе. Это было много лет назад. А теперь бизнес Леандра требует от него частых и долгих отлучек. Поэтому его оставшаяся без матери дочь приедет, чтобы пожить со своими тетями на Кот Жуаёз.
Сестры говорили об этом, попивая кофе среди руин портика. Мам’зель Полин была страшно возбуждена: об этом свидетельствовала краска, проступившая на ее бледном чувствительном лице. Она без конца сплетала и расплетала тонкие пальцы.
– Но что мы будем делать с La petite[48], сестрица? Куда мы ее поместим? Как мы будем ее забавлять? Ах, господи!
– Она будет спать на раскладушке в соседней комнате, – отвечала мэ’эм Пелажи, – и жить так же, как мы. Она знает, как мы живем и почему мы так живем. Ее отец рассказал ей. Она знает, что у нас есть деньги и что мы могли бы тратить их, если бы захотели. Не волнуйся, Полин, будем надеяться, что La petite – настоящая Вальме.
Затем мэ’эм Пелажи поднялась с величественной неторопливостью и отправилась седлать лошадь, поскольку ей предстояло совершить последний объезд по полям, а мам’зель Полин медленно побрела сквозь густую траву к хижине.
Приезд La Petite принес с собой ощущение вызова со стороны внешнего, малопонятного мира и потряс до основания жизнь этих двух женщин, проживавших ее в состоянии полусна. Девочка оказалась такой же высокой, как и ее тетя Пелажи. В темных глазах ее светилась радость существования, подобно тому как в тихой воде отражается свет звезд; круглые щеки краснели, как розовый мирт. Мам’зель Полин поцеловала девочку и задрожала. Мэ’эм Пелажи испытующе заглянула ей в глаза, она, казалось, стремилась найти родство с прошлым в живом настоящем. И сестры освободили между собой пространство для этой юной жизни.
II
La Petite была полна решимости приспособиться к этому странному, скупому существованию, которое, она знала, ждет ее на Кот Жуаёз. Поначалу все складывалось хорошо. Иногда она сопровождала мэ’эм Пелажи в ее поездках по полям и смотрела, как раскрывается хлопок, уже созревший, белый, или училась, как считать початки кукурузы на крепких стеблях. Но чаще она оставалась с тетей Полин, помогая по хозяйству, рассказывая о своем недлинном прошлом, или прогуливалась под руку со старшей тетушкой под покрытыми мхом гигантскими дубами. Этим летом походка мам’зель Полин стала такой бодрой, а глаза – блестящими, как у птицы, но только когда La Petite была рядом. Если же девочка куда-то уходила, свет в ее глазах мерк, и они не выражали ничего, кроме беспокойного ожидания.
Девочка, казалось, платила ей ответной любовью и называла ее нежно «тетушка». Но, по мере того как шло время, La Petite становилась все более тихой – не безучастной, но задумчивой и медленной в движениях. Начали бледнеть ее щеки, они приобрели кремовой оттенок белого мирта, стелющегося среди развалин.
Однажды, когда она сидела в тени этих остатков старого дома – между своими тетями, держа каждую за руку, – она проговорила:
– Тетя Пелажи, я должна вам что-то сказать, вам и тетушке Полин. – Слова эти прозвучали тихо, но ясно и твердо. – Я люблю вас обеих, пожалуйста, помните, что я люблю вас обеих. Но я должна уехать. Я не могу больше жить здесь, на Кот Жуаёз.
Судорога пробежала по хрупкому телу мам’зель Полин. La petite почувствовала, как дернулись гибкие пальцы, переплетенные с ее собственными.
Мэ’эм Пелажи не дрогнула, она оставалась неподвижной. Ни один взгляд не смог бы проникнуть в глубины ее души и увидеть то удовлетворение, которое она испытывала. Она сказала:
– О чем ты говоришь, La petite? Твой отец отправил тебя к нам, и я уверена, что он хочет, чтобы ты оставалась тут.
– Мой отец любит меня, тетя Пелажи, и его желание не останется таковым, если он узнает. О! – продолжала она и беспокойно пошевелилась. – Здесь все как будто давит на меня. Я должна жить другой жизнью, той, которой я жила раньше. Я хочу знать, что происходит каждый день в мире, и слышать, что об этом говорят. Хочу, чтобы меня окружали моя музыка, мои книги, мои друзья. Если бы я не знала, что существует другая жизнь, кроме этой, уединенной, все, наверно, было бы по-другому. Или, если бы я должна была жить этой жизнью, я постаралась бы извлечь из нее все возможное. Но я не должна. И вы знаете, тетя Пелажи, и вы тоже не должны. Мне кажется, – добавила она шепотом, – что это грех против самой себя. Ах, тетушка! Что с тетушкой?
Но ничего не произошло, только небольшая дурнота, которая скоро прошла. Мам’зель Полин умоляла их не обращать внимания, но они принесли ей воды и принялись обмахивать пальмовым листом.
Но когда наступила ночь, в тишине спальни мам’зель Полин сотрясали рыдания, которые ничем нельзя было утешить.
Мэ’эм Пелажи обнимала ее.
– Полин, сестричка Полин, – взмолилась она, – я никогда тебя такой не видела. Ты больше не любишь меня? Разве мы не были счастливы вместе, ты и я?
– Да-да, сестрица.
– Ты плачешь, потому что La petite уезжает?
– Да, сестрица.
– Так она тебе дороже, чем я! – проговорила мэ’эм Пелажи с острой обидой в голосе. – Чем я, которая держала и согревала тебя в своих руках, когда ты родилась; чем я, которая была для тебя матерью, отцом, сестрой – всеми, кто мог любить и заботиться о тебе. Полин, не говори мне, что это так!
Мам’зель Полин пыталась говорить сквозь рыдания:
– Я не могу тебе этого объяснить, сестрица. Я сама себя не понимаю. Я люблю тебя, как всегда любила, после Бога всегда была ты. Но если La petite уедет, я умру. Я не могу это понять. Помоги мне, сестрица. Она… она как будто спасительница, как кто-то, кто пришел и взял меня за руку и повел куда-то – туда, куда я хочу идти.
Мэ’эм Пелажи сидела у кровати в пеньюаре и ночных туфлях. Она держала за руку лежащую сестру и гладила ее по мягким темным волосам. Она не проронила больше ни слова, и тишина прерывалась только рыданиями Полин. Один раз мэ’эм Пелажи встала, чтобы приготовить апельсиновую воду. Она дала напиток сестре, как дала бы нервному, испуганному ребенку.
Почти час прошел, прежде чем Мэ’эм Пелажи снова заговорила:
– Полин, ты должна перестать рыдать немедленно. Засыпай. Ты заболеешь. La Petite не уедет. Ты меня слышишь? Ты поняла? Она останется. Я обещаю.
Мам’зель Полин не могла до конца постичь смысл этих слов, но она безоговорочно верила своей сестре, и, успокоенная обещанием и прикосновением сильной мягкой руки мэ’эм Пелажи, она заснула.
III
Когда мэ’эм Пелажи увидела, что сестра спит, она бесшумно поднялась и направилась в низкий, узкий проход. Не задерживаясь там, она торопливым шагом преодолела расстояние, отделяющее хижину от развалин.
Ночь не была темной, небо казалось ясным, луна сияла. Отнюдь не впервые она незаметно ускользала в ночное время в развалины, когда все на плантации спали, но никогда раньше она не ходила туда с почти разбитым сердцем. И теперь она направлялась туда помечтать в последний раз, пережить еще раз те воспоминания, которые с тех давних пор заполняли ее дни и ночи, и попрощаться с ними навсегда.
Первое воспоминание ожидало ее у главного входа. Крепкий старый седовласый мужчина упрекал ее за позднее возвращение домой. Кто будет развлекать гостей? Разве она не знала об этом? Гости приехали из города и с соседних плантаций. Да, она знает, что уже поздно. Она была с Феликсом, и они не заметили, как быстро прошло время. Феликс здесь, он все объяснит. Он рядом с ней, но она не хочет слышать, что он скажет ее отцу.
Мэ’эм Пелажи опустилась на скамью, где они с сестрой так часто сидели. Оборачиваясь по сторонам, она устремляла взгляд в зияющий провал окна с ее стороны. Пространство внутри развалин было залито светом, но не лунным, едва заметным, по сравнению с тем, другим. Сверкание исходило от хрустального канделябра, который негры, двигаясь вокруг бесшумно и почтительно, поочередно зажигали. Как его блеск отражается и скользит по поверхности полированного мрамора колонн!
Зал вмещает множество гостей. Вот старый мсье Люсьен Сантьен прислонился к колонне и смеется над чем-то, что ему рассказывает мсье Лафирм, да так, что толстые плечи трясутся. Его сын Жюль вместе с ним. Жюль хочет жениться на ней. Она смеется. Интересно, Феликс уже рассказал отцу? Молодой Жером Лафирм на диване играет с Леандром в шашки. Маленькая Полин стоит рядом и надоедает им, мешая игре. Леандр корит ее. Она начинает плакать, но старая черная Клементина, ее няня, недалеко. Она хромает через зал, чтобы забрать и увести ее. Как ранима маленькая!
Но она ходит и действует самостоятельно лучше, чем год или два назад, когда она упала на каменный пол в зале и набила огромное «бо-бо» на лбу. Пелажи переживала и сильно сердилась по этому поводу. Она распорядилась постелить коврики и набросать шкуры бизона на плиты, пока маленькая не начнет ходить достаточно уверенно.
– Il ne faut pas faire mal a Pauline[49].
Она произносит это вслух «faire mal a Pauline»[50] («Полин больно»).
Но вот она устремляет свой взгляд за пределы салона, возвращается в большую столовую, туда, где растет белый мирт. А! Как низко кружит эта летучая мышь. Она на всей скорости ткнулась мэ’эм Пелажи в грудь. Но мэ’эм Пелажи не знает об этом. Она там, в столовой, где ее отец и его друзья сидят за вином. И как всегда, говорят о политике. Как надоело! Она слышит, что они произносят слово «la guerre»[51] чаще, чем один раз. Война. А-а! У них с Феликсом есть поинтереснее темы для разговора – там, под дубами, или в тени олеандров.
Но они были правы! Звуки пушечных выстрелов в Самтере прокатились по Южным Штатам, и их отзвуки слышны были на всем протяжении Кот Жуаёз.
И все-таки Пелажи не верит. Не верит до тех пор, пока перед ней не встанет, уперев голые черные руки в бока, Ла Риканез и с вызывающей наглостью не осыплет ее отборной руганью. Пелажи хочется убить ее. Но она все еще не верит. До тех пор, пока в ее комнату, ту, что над столовой, там еще свисают плети цветущих лиан, не придет Феликс – попрощаться. Ссадины от вдавившихся ей в грудь медных пуговиц его нового серого мундира так и остались на нежной коже. Она сидит на диване, он рядом с ней, оба безмолвны от боли. Комната не должна меняться, даже диван должен быть на том же месте, и мэ’эм Пелажи решила тридцать лет назад, что однажды ляжет на него, когда придет время умирать.
Но нет времени лить слезы, когда враг у двери. И дверь не была для него препятствием. Вот они уже громыхают по залам, пьют вино, бьют хрусталь и стекло, срывают картины со стен.
Один стоит перед ней и приказывает ей покинуть дом. Она отвечает пощечиной. О, какое красное пятно выступает – красное, как кровь, – на его побледневшей щеке! И вот рев огня, отблески пламени обрушиваются на ее подвижную фигуру. Она хочет показать им, как умирает дочь Луизианы на глазах завоевателей. Но за ее колени в ужасе цепляется маленькая Полин. И маленькую Полин надо спасти.
– Il ne faut pas faire mal a Pauline.
И снова она произносит вслух это «faire mal a Pauline».
Ночь близилась к концу. Мэ’эм Пелажи сползла со скамьи, где она долго сидела, и несколько часов лежала ничком без движения на каменном полу. Когда она заставила себя подняться на ноги, то двигалась как во сне. Обошла громадные, величественные колонны, одну за другой, прикоснулась руками и прижалась щекой и губами к бесчувственному кирпичу.
– Adieu, adieu![52] – шептала мэ’эм Пелажи.
Луна больше не светила, чтобы показывать ей дорогу к хижине. Самой яркой точкой на небе теперь была низко висевшая на востоке Венера. Летучие мыши больше не порхали над развалинами. Даже пересмешник, часами заливавшийся в ветвях старого тутового дерева, и тот усыпил себя собственными трелями. Наступал самый темный час перед рассветом. Мэ’эм Пелажи торопливо пошла через мокрую цепкую траву, отмахиваясь от шлепков тяжелого мха, к хижине – к Полин. Она ни разу не обернулась на маячившие позади, как громадное чудовище, развалины – черное пятно в окутавшей их темноте.
IV
Чуть больше года прошло с тех пор, как старое поместье Вальме подверглось преобразованию и стало предметом обсуждения и восторгов всего Кот Жуаёз. Напрасно кто-то стал бы теперь искать развалины – они исчезли. Не было больше и бревенчатой хижины. На открытом пространстве, освещенное лучами солнца, обдуваемое ветром, высилось стройное здание, построенное из древесины лучших сортов, какие только поставлялись в этот штат. Здание покоилось на прочном кирпичном фундаменте. В одном из уголков симпатичной галереи сидел Леандр и курил свою послеобеденную сигару, болтая с соседями. Дом предназначался для того, чтобы стать его временным пристанищем, здесь жили его сестры и дочь.
Смех молодежи доносился из-под деревьев неподалеку и из самого дома, где La petite играла на рояле. С рвением молодого музыканта она извлекала из клавиш мелодии, казавшиеся чудесными уху восхищенной мам’зель Полин.
Восстановление дома Вальме коснулось мам’зель Полин. Ее щеки теперь были такими же круглыми и почти такими же румяными, как у La petite. Прожитые годы становились все меньше заметны на ее лице.
Мэ’эм Пелажи беседовала с братом и его друзьями.
Потом она повернулась и ушла, останавливаясь, только чтобы послушать, как играет La Petite, но на секунду, не больше. Она обошла веранду и очутилась одна. Она стояла очень прямо и держалась за перила, спокойно глядя на расстилавшиеся вдали поля. Она была в черном, только белый платок повязан на груди. Густые блестящие волосы серебристой диадемой поднимались ото лба. В глубине темных глаз тлел огонь костров, которые уже никогда не воспламенятся. Она сильно постарела. Казалось, не месяцы, а годы прошли с той ночи, когда она распрощалась со своими мечтами.
Бедная мэ’эм Пелажи! Могло ли быть по-другому? В то время как вызов наступающей радостной юности заставил ее повернуть стопы к свету, душа ее осталась жить под сенью развалин.