Пробуждение Ктулху — страница 29 из 51

– Когда я только приехал сюда – если вы не знали этого, то я родился отнюдь не в этом городе, – мне казалось, что мостовые здесь вымощены деньгами, и предприимчивому человеку остается лишь наклоняться и подбирать их. Я всем нравился, и все шли мне навстречу. Без труда я нашел работу и вскоре сделался ведущим журналистом в газете. Я стал вхож в богатые дома, мне сходили с рук насмешки над влиятельными людьми, потому что они находили мои замечания «забавными» и «милыми». – Его передернуло, когда он произнес это. – Но однажды, Эверилл, все переменилось. И произошло это в один-единственный день… Я рассказываю это вам, потому что, черт побери, я не могу исчезнуть, не оставив свою историю хоть кому-то, а вы, сдается мне, в состоянии меня понять.

– В общем да, – пробубнил я. – Надеюсь, что это так…

Мои слова прозвучали с той же степенью убедительности, как если бы они исходили от вышеупомянутой старой охотничьей собаки.

– Впрочем, я не требую, чтобы вы приняли мои слова на веру, – продолжал Крэбб. – Если вы меня выслушаете, этого уже будет достаточно. Уж так устроен человек, ему претит всякая мысль о том, чтобы исчезнуть, уничтожив всякую память по себе. Возможно, во мне еще живы остатки прежнего тщеславия, как знать?

Он снова отпил из стакана и заговорил негромко, ровным голосом, как человек, уже принявший решение:

– Все случилось одним ранним вечером в начале мая. Было жарко, словно наступило настоящее лето, в воздухе стояла невыносимая духота, как будто незримый газовый шарф вдруг наброшен был на рот и горло и чуть затянут – не так, чтобы задушить насмерть, но достаточно, чтобы не позволить дышать вольно, полной грудью. Я вышел погулять, однако мне сделалось только хуже. Сам не знаю как, следуя больше за своими бессвязными мыслями, нежели за внешними впечатлениями, я забрел в один из тех районов, куда не следует заглядывать человеку постороннему, даже если дело происходит при свете дня и человек этот – крепкий молодой мужчина, способный постоять за себя. Ибо дело тут не в какой-то внешней агрессии, которую не так уж трудно отразить, обладая определенной сноровкой и физической силой. Главная угроза исходила даже не от местных жителей, хотя они, разумеется, не скрывали своей неприязни к чужаку, вторгшемуся на их территорию, а от некой общей атмосферы, которая вся была буквально пропитана ненавистью. Она выталкивала меня, как сжатый воздух выталкивает пробку из бутылки. Однако я довольно упрям, и если уж случайность – или, если угодно, судьба – завела меня в этот квартал, я вовсе не собирался поддаваться страху и уносить отсюда ноги по первому же приказанию, прозвучавшему хотя и бессловесно, но с совершенной отчетливостью. Я остановился посреди улицы, заложил руки в карманы и с деланой беспечностью огляделся по сторонам.

Ни травинки не росло на этой раскисшей, растоптанной грубыми башмаками почве. То, что можно было бы назвать тротуаром, здесь представляло собой неоструганные доски, брошенные как попало вдоль домов. Впрочем, назвать домами эти лачуги можно было лишь большим усилием воображения: их сколотили из ящиков, картонок, каких-то палок, местами дырки в них были заткнуты тряпьем, все это давно прокисло и воняло так сильно, что слезы выступали из глаз. И тем не менее там ютились люди – или, скорее, какие-то подобия людей: невысокого роста, смуглые, они производили впечатление полуживотных или каких-то карликов с полей Ирландии, о которых рассказывается в их нелепых преданиях. Мужчины сплошь заросли волосами – бороды покрывали не только подбородок, но и щеки, так что видны были лишь блестящие темные глаза. Женщины заматывались в тряпье, желая скрыть свои лица, – и, смею заверить, это являлось поистине актом милосердия с их стороны. Поскольку все эти полулюди были неестественно маленького роста, я не мог определить, встречались ли среди них дети, а густые бороды неопределенного серого цвета не давали также выделить среди них стариков. Казалось, все эти существа приблизительно одного возраста, который не поддавался определению.

Один из них подковылял ко мне совсем близко. Надо сказать, что их тощие ноги были кривыми – они как будто были сломаны в области коленей и выгибались влево и вправо. Он уставился мне прямо в лицо, и я вздрогнул, потому что внезапно в самой глубине его глаз я увидел ненависть. И это не была обыкновенная ненависть опустившегося обезьяноподобного существа к человеку, занимающему неизмеримо более высокое положение в обществе, нет, это была какая-то древняя, не поддающаяся описанию ненависть, которая, как мне внезапно показалось, была намного старше и этого существа, и меня, и даже, возможно, самого Нью-Йорка.

Инстинктивным движением я оттолкнул его – к моему удивлению, это оказалось совсем нетрудно. Он отлетел в сторону – легкий, как будто сделанный из бумаги и вообще лишенный внутренностей, но в то же время исключительно горячий. Прикосновение к его теплым липким лохмотьям вызвало у меня дрожь отвращения, я снял перчатку, бросил ее на землю и вытер руку носовым платком, который также выбросил. Несколько местных жителей тотчас схватили и платок, и перчатку, разорвали их и затолкали себе в рот.

Я смотрел по сторонам, не понимая, как мне выбраться отсюда. Мало того, что я никак не мог припомнить, слышал ли о подобном районе раньше, – я не мог восстановить в памяти и весь свой путь сюда. Помню только, что по дороге обдумывал статью, которую обещал написать в связи с выходом в свет сборника стихов Майкла Коннолли Райта…

– «Песни запредельного»? – живо переспросил я. Я читал эту книгу, и она вызвала у меня сильные, но противоречивые чувства. Теперь, едва услышав упоминание о ней, я тотчас понял, что очень хотел бы узнать о ней мнение Джона Тернавайта Крэбба, в своем роде весьма авторитетной для меня личности.

Крэбб кивнул и снова отпил из стакана. Виски словно не оказывало на него никакого действия: он не расслаблялся, не пьянел, а просто машинально делал небольшой глоток, когда ему требовалась пауза в рассказе.

– «Песни запредельного» написаны странным шероховатым слогом, – заговорил Крэбб немного другим тоном.

Он сразу расслабился, и на какое-то время ко мне вернулся прежний мой знакомец, журналист, которым я восхищался. Мне подумалось, что он был рад сменить тему. Хотя он сам вызвался рассказать об обстоятельствах, которые подтолкнули его к мысли переменить место жительства и весь свой образ жизни, все же разговор об этом давался ему тяжело. Он то и дело запинался, подбирая слова, как будто опасался, что неточные выражения в его повествовании дадут мне повод усомниться в правдивости его истории.

– Я встречал много отрицательных отзывов на эту книгу, – подхватил я, – и в основном претензии сводились именно к тому, что она написана тем самым шероховатым слогом. Сам я, признаюсь, до сих пор не определился в том, как мне относиться к этому.

– Пренебрежение к рифме, к строгому стихотворному размеру, – сказал Крэбб, – выглядит так, словно автор нарочно отринул всякие требования литературного вкуса и задался целью эпатировать общественность своими странными псевдостихотворными возгласами. Назвать это полноценными стихами довольно трудно…

– Но все же некоторые полагают… – начал я, но Крэбб не дал мне закончить.

– Эти «некоторые», о коих вы упоминаете, – он скривил губы, – подобно подросткам, незрелым существам, пришедшим, как им думается, «изменить мир и пошатнуть его устои», просто дразнят пожилых тетушек, чтобы посмотреть, как те будут возмущенно кудахтать. – Он нахмурился. – Ситуация гораздо сложнее, чем вам представляется, друг мой. Разумеется, так называемый «вольный стих» – это вообще не стихи. Поэзия ли это? Но что есть поэзия? Возможно, способность воспринимать некую атмосферу, те незримые флюиды, которые ее напитывают и придают ей неповторимый колорит, – это и есть поэзия… Но где найти слова для того, чтобы выразить ее? И существуют ли подобные слова на самом деле?

– Мне думается, Райт пытался отобразить в стихах свой визионерский опыт… – снова начал я, и снова Крэбб не позволил мне довести мою мысль до конца:

– То, что пытался «отобразить» Райт, возможно, и впрямь существует на самом деле. Он называет эти невыразимые явления «запредельными» и изливает из себя потоки бессвязных слов, которые, как ему думается, способны погрузить читателя в своего рода транс, позволяющий также прикоснуться к этому невыразимому – «запредельному». Но все это лишь попытки, причем попытки неумелые: я глубоко убежден, что строгая классическая стихотворная форма превосходно может быть приспособлена для выражения абсолютно любого ощущения и передачи абсолютно любой мысли. Что касается Райта, то он попросту дилетант, которого распирает желание быть услышанным. Его так называемые «творческие опыты» очевидно не профессиональны – но тем самым, возможно, и привлекательны для других непрофессионалов. То, о чем он дерзнул говорить, действительно находится за пределами человеческого понимания и может быть выражено лишь очень простыми, классическими словами… или же не выражено вовсе. Запредельное нельзя пытаться выразить мутно, оно должно отражаться в поэзии как в зеркале – отчетливо, с беспощадной ясностью.

Я был немного огорчен – только сейчас, услышав этот суровый отзыв, я понял, что в глубине души все-таки надеялся получить от Крэбба некое оправдание той странной форме, которую Райт избрал для своих поэтических излияний.

Крэбб вернулся к прежней теме:

– Как ни странно, именно так называемые «поэтические», а на деле бредовые «откровения» Райта, которым я уделил столько внимания в своих мыслях в тот день, пришли мне на ум снова, когда я наконец дал себе труд внимательно рассмотреть то место, где очутился. Райт смутно упоминал какие-то подводные города, чьи стены возведены из колеблющихся листьев анубиаса, обросших склизкими водорослями. Повинуясь глубинным течениям воды, дома эти шевелятся, постоянно изменяя свою конфигурацию, и странный манящий свет пятнами расходится на поверхности воды, свет, который вытекает из щелей между листьями. Когда я смотрел на лачуги убогого квартала, населенного волосатыми карликами, мне вдруг почудилось, что стены их действительно шевелятся. Я отчетливо видел, что лачуги эти сколочены из разного старья, подобранного на помойке, но вместе с тем мне начало казаться, будто они, как в визионерских описаниях Райта, сшиты из листьев анубиса. Да и само название растения – «анубис» – звучало зловеще, поскольку оно обозначает также бога мертвых у древних египтян.