Затем внезапно мне принесли телеграмму, которая, можно сказать, полностью изменила мою жизнь и превратила ее в кошмар.
«Они близко, – говорилось в телеграмме. – Они уже проникли в мое сознание. Не могу уехать, не могу ничего изменить. При встрече спросите, какое колье было в тот день на леди Брустер. Т. К. Драммонд-Корнерс, на берегу». Телеграмма, несомненно, была от моего бывшего коллеги Джона Тернавайта Крэбба и, судя по всему, свидетельствовала о крайне плачевном состоянии его духа. И хотя мы лишь один раз говорили по душам – в тот день в баре, – я, надо полагать, был единственным, кто во всем мире был в состоянии понять, о чем шла речь в этой бессвязной телеграмме, отправленной отчаявшимся человеком.
Получить в редакции отпуск не составило труда: я попросту сообщил боссу, что вышел на след Крэбба и намерен вернуть сбившегося с пути ягненка обратно в стадо. Это вызвало у Баррингтона приступ неконтролируемого восторга, он даже хлопнул меня по плечу и назвал «мой мальчик». Я довольно успешно проглотил угрызения совести, ибо совершенно не был уверен в том, что сбившийся с пути ягненок захочет – или сможет – куда-либо возвратиться. Но сейчас первейшую свою задачу я видел в том, чтобы попытаться хоть как-то помочь Крэббу.
Я выехал на следующее утро. Мне предстояло сделать две пересадки, поскольку прямых поездов до этого захолустья попросту не существовало. С каждой пересадкой вагоны становились все менее комфортабельными, а публика – все более грязной и шумной. До Драммонд-Корнерс ходил маленький состав по узкоколейке, которая осталась здесь, возможно, еще со времен горных разработок. Вагонов было всего два, и народу в них набилось «под завязку», как выражаются здешние. Все они жевали, курили, ругались, вставали и садились, роняли и подбирали истоптанные газеты, даже пытались затевать драки, несмотря на тесноту. Я сжался в углу, стараясь быть незаметным, но, конечно, этим еще больше обращал на себя внимание, и меня то и дело толкали локтями, отпускали замечания в мой адрес и даже натягивали мою кепку мне глубоко на глаза.
Все это длилось два часа, пока поезд медленно тащился в ущелье, прорубленном в густой лесной чаще, останавливаясь у каждого перрона, чаще всего представлявшего собой дощатый настил. Никаких объявлений не делалось, названий у этих перронов тоже не было, поэтому я сильно нервничал, боясь пропустить свою остановку. По часам я рассчитал приблизительное время прибытия; когда оно наступило, выяснилось, что я напрасно переживал: на маленькой убогой платформе красовалось написанное краской на фанерном листе название «Драммонд-Корнерс». Видимо, это было одно из самых больших поселений на пути следования нашего поезда. Я с облегчением выбрался из духоты вагона и очутился посреди чарующего леса.
Первобытная чаща окружала меня, обволакивала свежими ароматами. Освободившись от тягостного человеческого общества, я почувствовал себя в первозданном раю. Но это ощущение длилось недолго, и вскоре на смену ему пришла тревога. Здесь она была даже сильнее, чем в доме миссис Паттеридж, поскольку невозможно было понять, что именно ее вызывает. Поблизости не было ни одного человека – ни одного существа, которое можно было бы назвать разумным. В чаще, несомненно, скрывались олени, может быть, лисы и волки, но тревога моя никак не могла быть связана с этим совершенно естественным обстоятельством.
В попытках разобраться в своих чувствах я остановился и внимательно прислушался к себе. С детства я привык разбираться в себе самым нехитрым способом: я задаю себе вопросы, перебирая обстоятельства одно за другим, и, когда добираюсь до того, что причиняет мне душевное беспокойство, мои нервы мгновенно реагируют. Вот и сейчас я начал анализировать свое состояние. Что меня тревожит? Недостаток средств – а я, несомненно, окажусь, по энергичному выражению газетчиков, «на мели», если потеряю работу? Я покачал головой – нет, это обычная человеческая забота о завтрашнем дне, в ней нет ничего такого, что не давало бы спать по ночам. Несколько неоконченных рассказов, за которые я взялся, надеясь все-таки сделаться писателем, но так и не смог довести даже до кульминации? Нет, и это было самым нормальным делом. Рано или поздно я сожгу их в печке или допишу, а вероятнее всего – перепишу заново, мне всего лишь не хватает еще умений. Не придется ли мне столкнуться с тем фактом, что Крэбб опустился, перестал быть тем остроумным, элегантным, одаренным молодым человеком, которым я восхищался? Я допускал эту мысль, поскольку невозможно жить в такой глуши и не утратить хотя бы часть своего лоска.
Но и это не было тем, что глодало меня и не позволяло дышать полной грудью. Здесь, в этой чаще, таилось нечто невыразимое. Может быть, те самые цветы, которые содержали в себе одновременно и мучение, и гибель для породивших их стеблей. Или то, о чем пытался сказать – впрочем, безуспешно – поэт в своем странном стихотворном сборнике. Какие-то намеки на близость запредельного – вот что меня мучило, и я поневоле вздрогнул и сжался, стоило лишь мимоходом об этом подумать.
У этого не было названия. Человеческий разум не мог подобрать слов, чтобы описать те силы, что подобрались ко мне совсем близко. Я еще раз мысленно повторил про себя текст телеграммы, которую получил от Крэбба (я перечитал ее столько раз, что выучил наизусть): «Они близко. Они уже проникли в мое сознание. Не могу уехать, не могу ничего изменить».
Чего он ждал от моего визита? Что я смогу изменить то, что не в силах изменить он сам? Возможно, он попал в своего рода ловушку, когда человек ходит по кругу в лабиринте, не в силах выбраться, и постоянно повторяет один и тот же путь, не догадываясь свернуть на другую тропинку? Я читал о подобных историях: однажды двое молодых людей таким же образом заплутали в лабиринте и провели там целых два дня, прежде чем служители парка обнаружили их, совершенно обессилевших и отчаявшихся найти путь к спасению. Никто не мог понять, как такое вышло. Единственное разумное объяснение всей этой истории дал врач-психиатр: он считал, что у людей, очутившихся в совершенно непонятной ситуации, отключается способность критически анализировать действительность – и они начинают ходить по кругу, как это случается с некоторыми животными, утратившими умение ориентироваться. Я не исключал, что Крэбб переживал то же самое, что и эти двое несчастных из лабиринта. Будучи человеком разумным и волевым, он, по всей видимости, трезво смотрел на свою ситуацию и счел возможным попросить меня о помощи. Таким образом, мне отводилась роль служителя, способного взять Крэбба за руку и вывести из ловушки в большой мир.
Собравшись с духом, я сошел с перрона на тропинку и зашагал в сторону поселка. Это была единственная натоптанная тропа, которая свидетельствовала о близости людского поселения, поэтому я не боялся сбиться с дороги. Вокруг росла трава выше человеческого роста, между стеблями поблескивала вода – там было болото, а за болотцем сразу же начиналась непроходимая чаща. Между стволами высоких деревьев были навалены ветки и упавшие деревца, поверх которых выросли кустарники. Все эти ветви сплетались между собой, образуя барьер, который невозможно преодолеть никакому существу. Высоко, под самыми облаками, раскачивались вершины, и ветер кричал пронзительным, жалобным голосом. Я уверял себя в том, что это всего лишь ветер, хотя то и дело мне начинали слышаться слова, произнесенные на невероятном языке – языке, которого определенно не существует в нашем мире. Я не знал, что они могут означать, я даже не был уверен в том, что это действительно какие-то слова, образующие связную речь, и тем не менее не мог отделаться от чувства, что некто пытается сообщить мне что-то важное, что-то, чего я никогда не пойму. Есть вещи, которые человек понять не в силах, как бы он ни старался. Вообще, в сущности, величие человеческого разума, так превознесенное в восемнадцатом веке, похоже, сильно преувеличено. Физически я мал и слаб – если сравнивать меня с этим лесом, и с этим фактом я смирился очень давно. Человек – пылинка посреди океана, пустыни или лесного массива, да и в большом городе он тоже незначительная величина. Однако я привык считать свой разум способным охватить огромные величины и расстояния: я мог понять и океан, и пустыню, и чащобу, и Нью-Йорк, рассудок человека достаточно велик и может простираться на большие расстояния, он вмещает в себя огромные величины, числа больше миллиона – и так далее.
Но сейчас мой разум как будто натолкнулся на некий барьер, на нечто, чему не было ни названия, ни объяснения, это невозможно было ни сосчитать, ни определить какими-либо словами. Ничто из того, чем владеет человеческий ум, не подходило для осознания того невыразимого, что таилось в лесной чаще.
В какой-то мере это было похоже на то, что раздавалось в мертвом саду миссис Паттеридж, но умноженное тысячекратно. Я перестал вслушиваться и всматриваться и сосредоточился на тропинке. Я был уверен, что запредельное на какой-то миг соприкоснулось со мной разумом – и в то время, как я мысленно ощупывал его, оно тоже, в свою очередь, мысленно ощупывало меня. И самым безопасным было попросту отключить мысли – насколько это возможно – и смотреть себе под ноги, считая шаги. Я почти физически ощутил, как незримые щупальца отдернулись от моего мозга… мне стало легче – ненадолго.
Вскоре передо мной открылся поселок. Это было небольшое, унылое поселение с островерхой церковью в центре. Я был удивлен, увидев в этой глуши столь характерное для Новой Англии строение. На миг я даже подумал, что мне почудилось, но звук колокола, донесшийся до меня в тот же миг, развеял сомнения. Церковь как будто хотела мне возразить, когда я усомнился в ее существовании, и подала голос, едва я ступил на территорию Драммонд-Корнерс.
Итак, я был на месте. Осталось только понять, что означает «на берегу», как подписал Крэбб свою телеграмму. Несомненно, это указание на местоположение его дома. Но что за «берег» мог быть здесь, посреди лесной чащи?