Пробуждение офицеров — страница 1 из 5

Николай Кононов
Пробуждение офицеров

Над морем завис прозрачный летательный аппарат, чуть колеблясь и меняя очертания, – мне еле видны его элероны. Он то легко проседает к самой воде, то с трудом набирает высоту. Если бы я знал китайский, то смог бы понять его иероглиф, весь проницаемый низким осенним солнцем. Может быть, какие-то смыслы мне тоже стали бы доступны, как все его устройство: полиэтиленовые перепонки можно свернуть в скатку, скатку засунуть в рюкзак, и – связка дюралевых поперечин легче бамбукового пучка, – все помещается в багажник машины.

Но что-то случилось – и летательное устройство рассыпалось в птичью стаю.

Так же по прошествии многих лет Угин и Стахов видятся мне связкой жестких нерушимых элементов. И, различая тонкие конструкции моста, ну не крыла же, – это слишком высокопарно, узнаю жгуты, связавшие Вовку и Ваську.

Они, съехавшиеся из небольших городишек, снимали выгородку у попивающей Васькиной тетки, в самом чумовом районе города – в Глебовраге, где не было улиц, а дома просто имели хаотичные номера. И к номеру 7 примыкал 129, а потом костенел 42. Я это не придумываю, так как видел своими глазами, когда на втором курсе, лютой солнечной зимой, был приписан агитатором к тамошней школе, где тоже был, конечно, избирательный участок. Мне довольно сложно объяснить теперь просвещенному читателю, что это такое. Как степная бесписьменная культура, эта лабуда не подлежит восстановлению. Но интересно другое.

Это будет вставная этнографическая новелла о собаках. И отчасти об их владельцах.

Итак,


СОБАКИ


Я честным молодым дураком зимой сятого года разносил повестки по домам, прилегающим, как торговые джонки, к дредноуту четырехэтажной восьмилетней школы. Я спешил на морозе, я перепрыгивал желтые линзы замерзшей мочи и темно-коричневые холмики людских и песьих фекалий. Наверное, это были выборы в самый наиверховный совет, и, заодно, в наисправедливейший суд, – разницы между ними никто тогда не видел, кроме узкоспециальных теоретиков. За забором, а каждый домик или дом были окружены забором, обитало по собаке. Ее размер и порода – точнее, эволюционное расстояние от первоначального "первотолчка" – зависели напрямую от вида домостроения. Если это была не покосившаяся халупа, а мало-мальски пристойный "самострой", то и собака была не очень большим и абсолютно беспородным микстом, – как правило, мощная грудная клетка килем волочилась по земле, так как лапы осемененной мамаши были вдвое короче отцовских, а хвост и уши были от того кобеля, поглумившегося над сучкой в самую последнюю очередь.

Иногда на поиски счастливых выборщиков мне приходилось заходить и в самое домовладение. Почтовые ящики были далеко не у всех. Может быть, и поголовная грамотность отступала от этого района, как волна…

В бодрых кирпичных пятистенках были даже телевизоры и радиолы, а цепные собаки-отцы тех уродцев – привязаны накрепко к будкам, и они замолкали после двух-трех обязательных рабочих тявков.

Маленькие покосившиеся хибары-халупы, подпертые с самого рискованного бока орясинами, охранялись визгливыми остервенело похотливыми шавками небольшого верткого размера. Их классовая ненависть ко мне, молодому прикинутому студиозусу, была непомерной. Моя торопливость их просто бесила.

Сквозь жирный сегмент битого окна, заставленного бутылками и плошками, выглядывала харя омерзительного андрогина и через форточку посылала на меня боевую эскадрилью кривых х…ев.

– Бабушка, у вас нет почтового ящика, возьмите, пожалуйста, повестку на выборы.

– Это я тебя сейчас выпорю и заодно в…бу, – орало лицо, как Гудвин великий и ужасный, могущий воплотиться в кошмар.

Под звон посуды и дикий грохот я удалялся. Покажите мне идиота, хотящего быть вы…банным при яром свете зимнего солнца на жестком засранном снегу? Даже фашисты не принуждали пленных партизан к такому…

Но вот в дома среднего сорта, так же люто пронумерованные, меня пускали. Там обитали вполне опрятные разнополые насельники. Они мечтали о почтовом ящике, но что-то мешало им его приколотить к своему забору. Смышленые высоколобые коротколапые собачки виляли втройне закрученными хвостами, радуясь каким-никаким новостям в виде меня. Умноликие, они с аппетитом смотрели на белую бумажку-повестку, передаваемую хозяевам из рук в руки. Редко в таких домах мне случалось наблюдать кильдим. Что это такое? А не скажу, сами догадайтесь.

Но дело вовсе не в этом слове, а в одной распрекрасной собачке, случайно встреченной мною. Вот ее прелестные черты. Это мой самый любимый собачий тип. Порода – ровно посередине между пылкой шавкой и крупным крепким кобелем. Стать – в лодку-гулянку. Голова – в прибрежный бардачок, где можно схоронить до лета подвесной мотор "ветерок". Тройной, в смысле закрута, хвост. Вообще красавица и чистое загляденье.

Но главная ее прелесть состояла в том, что это была собачка не простая, а – как мне хочется сказать теперь, чтобы подчеркнуть и выпятить всю ее прелесть перед никогда не видавшим такого дива читателем, – расписная. В 1904 году ее не стыдно было бы прихватить с собой на футуристический фуршет, где Гончарова и Ларионов фрустрировали буржуазию робким черепно-лицевым боди-артом.

Чапа, в отличие от знаменитых предшественников, была расписана вся. Словно рецидивистка-карманница или дембельский альбом.

Вот с этой собачкой прекрасной и оказалась связана эта сложная история, поначалу не очень красивая, но потом прекрасная – в силу своей абсолютной конструктивной завершенности, и в силу последней – самодостаточная.

Эта собачка, словно скважина, позволила мне понять все устройство чужой скрытной жизни. Во-первых, собачка отчаянно походила на тетку-хозяйку. Даже грим, наложенный толстыми мазками на собачье чело, искусно повторял выщипанные брови тетки, глупо насурьмленные. Гример, видно очень ее любил. На меня смотрели два одинаково размалеванных лика – одно на уровне моего плеча, другое с самого пола, доказывая небольшое миметическое отличие человека и его собаки.

Тетка светилась благодушием и очень радовалась моему приходу. По руке счастливой выборщицы телеграфной лентой убегали в халат печатные сизые буквы "не забуд…", "у" ерзало на печеной яблочной кожуре ее кожи из рукава фланелевого халата туда-сюда.

То ли она намолчалась, то ли уже начала выпивать и полюбила всех людей вообще. Из сеней она радостно провела меня в комнаты: это слишком громко сказано о душных приплюснутых помещениях с круглой гофрированной печкой в смежной стене. Обои в серый серебряный цветок по румяно-дерьмовым полоскам ранят мне сердце до сих пор. В дальней светелке – большущая, застеленная гарусным голубым покровом двуспальная постель.

Тетка подбирала какие-то раскиданные тряпицы и сетовала, что не прибиралась еще сегодня, но не прибиралась она на самом деле уже с месяц. Наверное, она принимала меня за чиновника, посланца "сверху".

С чашкой чая в руке посланец спросил тетку по-канцелярски:

– А что, еще кто-то в домовладении прописан? Повестка только на одного… – я строго взглянул на вторую персону на полу.

– Вот, Чапа, выбирать пойдем! – сказала радостно тетка sapiens-собачке.

Собачка неотрывно смотрела на тетку. При слове "пойдем" она присела на все лапы и радостно забила по полу хвостом.

– Да я с тобой все боты стопчу. Тьфу! То есть, фу! Фу, тебе говорят. Дома сиди! Сидеть, паскуда! Кому говорю.

И, перейдя в обидчивый регистр, добавила:

– Нет, никто тут не прописан, племянник из Дурасовки с другом за так живет, в унирьсьтете учатся. С дружком.

И прибавила, словно жалуясь:

– Это они, охламоны, так Чапу-то размалевали. Правда, моя детонька? Правда, Чапонька, моя девонька-красавица? – девонька издала скулящий звук.

– С дружком, – еще раз прибавила тетка.

– Напишу вот на них в унирьсьтет, – совсем строго сказала она.

На гвоздях, вбитых в косяки светелки, висела понурая мужская одежда. Почему-то мне подумалось, что штаны и рубашки имеют немалый вес.

Собачка вытащила из-под аэродрома кровати резиновую куклу, обряженную матросиком, с нарисованной черной эспаньолкой. Остановилась в двух шагах от тетки. С игривым рычанием вцепилась в кукольный живот и немилосердно завозила пупса по полу.

– Тьфу, Чапа, не трожь! Фу! Брось! Тьфу! Тебе тьфу говорят, не трожь чужое! Тварь! Вот тварь какая!

Тетка заплевалась на разыгравшуюся тварь.

– А когда нам воду-то проведут? А? Когда? На весь овраг – две колонки. Вон, сам за водой и ходи! Обоссыссся пока дойдешшшь!

Она посмотрела на меня. Звук "с" засел в моем ухе.

– А то всем тупиком на выборы и не пойдем. Ох, ссспросят с тебя потом! Ссспроссят!!! В прошлом хотели не пойти, так насилу упросили.

Под эти речи, не испив чаю, я и удалился завершать свою этнографическую экскурсию по Глебоврагу. Мне встретилась только одна колонка, заледенелая по самую макушку.

Номера домов словно кто-то вынимал из мешочка, будто играл в лото, – 66 и рядом 99. Мне почему-то это очень понравилось – в этом была разнузданность и свобода. Другая безмерная свобода, отличающаяся от осознанной необходимости. Никакой тебе ни необходимости, ни тем более осознанности.

Из калитки совершенно голая бабенка, прижимая к груди тряпичную скатку с орущим младенцем, пронеслась через дорогу, как аллегория судьбы, судьбины, – за ней ухал в черных трусах и желтой майке побитый и расцарапанный в кровь мужик с тесаком. Заметив меня, он тут же изменил объект преследования…

Быстрее в своей жизни я больше никогда не бегал.

Я опередил стайку шавок, помчавшихся за мной тоже, словно возмездие.

Но вообще-то вся эта история заключается совсем в другом. И раскрашенная Чапа сослужит еще свою настоящую службу.


1


Я стал замечать беспородную головастую собаку около торжественного входа в наш факультет.

Поначалу я подумал, что она сбежала из вивария мединститута, находящегося неподалеку. Но, так как собака принужденно кого-то ждала, взглядывая с жадностью на выходящих, то мне стало ясно, что она совсем не из вивария.