разговоры наши подслушивает, — сказала Настя.
— Наслушаешься и опять захвораешь.
От всяких разговоров и слухов можно было не только захворать… Вся жизнь стала тревожной, непрочной. Бабы, размахивая коромыслами, толпились у прорубей и судачили бог знает о чем. Говорили, что большевики не только отбирают добро, но и уничтожают все казачество. Илья не утерпел и спросил об этом Алексея Николаевича.
— Фу, чушь какая! — с возмущением ответил он. — Не надо слушать разные сплетни. Наоборот, хорошо будем жить. Учиться тебя пошлем. Обязательно. Кем ты хочешь быть?
— А на учителя долго учиться? — спросил Илья.
— Прежде всего надо прилежно учиться в школе и не слушать разную болтовню про большевиков.
Илья рад бы не слушать, да новости сами в уши лезли. Теперь Саптар появлялся со своей трубой по два раза в день. Как рассыплется по станице его тревожный призыв, так сердце сжимается… Опять появились неслыханные, странные слова: «разверстка», «контрибуция».
Однажды отец, пропадавший весь день на сходке, вернулся домой сердитый. Хлебая щи, он сказал сумрачно:
— Орали как оглашенные: слобода пришла… И чего ты драл глотку — долой атаманов? — спросил он Михаила. — Вот и доорались!..
— Что случилось? Расскажи хоть толком? — встревожилась мать.
— Велели собрать сорок тысяч рублей контрибуции, или как ее там, и еще доставить на станцию больше сотни фронтовых лошадей с седлами. Может быть, подседлаешь и поведешь своего Мухорку?
Отец швырнул ложку на стол. Тягостно стало всем, будто тьма вползла в горницу. Отец вылез из-за стола, надел полушубок, обмотал в талии синим кушаком и опять пошел на сходку.
Апрель уже взбугрил укатанный за зиму большак. Потемнели у заборов снежные сугробы. Илюшка с Санькой Глебовым, пошептавшись у школьного крыльца, побежали к станичному управлению. Может, удастся подслушать какую-нибудь новостишку…
В сборной гул стоял, словно богослужение справлялось. Ребята заглянули в одно окошко, в другое. Какой-то казак увидел ребячьи рожицы, кулак показал — здоровенный, грязный от дегтя.
— Наверное, седло смазывал и уздечки, чтобы от большевиков спрятать, — сказал Санька. — Полубояровы сегодня косяком на хутора махнули. Ищи-свищи!
Вечером стало известно, что казаки решили на сходке собрать сорок тысяч рублей и дать пятьдесят лошадей с седлами. Седла постановили брать в тех дворах, где по два и более. На другой день бородачи принесли одни керенки — сороковками и двадцатками, аршина по два длиною. Коней никто не привел. Ночью казаки подседлали своих фронтовых лошадей и подались в горы, прихватив оружие у кого какое нашлось. Михаил тоже кобуру через плечо навесил — в горы собрался, но отец загородил ему дорогу.
— Выкинь из башки и не думай.
— Придут и заберут Мухорку.
— Пусть заберут, зато голова будет цела.
Судили, рядили чуть ли не всю ночь. А на улице жалобно взвизгивал чей-то конь, переступая копытами, и кто-то дробно стучал нагайкой по закрытому ставню. Это Михаила вызывали дружки, с которыми он сговорился. Отец велел матери привернуть фитиль в лампе, а сам угрюмо стоял у порога и курил.
Так прошла ночь. А дня два спустя пришел отец Амирханова — Николай Алексеевич. С Илюшкиным дядюшкой, Николаем Степановичем Шустиковым, они когда-то вместе учились. Приезжали в чудесную Губерлю отведать налимьей щербы. Николай Алексеевич очень уважал мать Ильи. Дружил и с отцом. Оба любили бывать на Никольской ярмарке и опрокинули не одну чарку. Сегодня мать извлекла откуда-то заветную бутылочку и паштет налимий состряпала. Чокнулись раз, другой. Поначалу речь текла тихим ручейком, а потом забурлила и из бережков стала выплескиваться.
— Молодец, Степановна. Беду на порог не пустили, — сказал он.
— Что же будет-то, Миколай Алексеич? — спрашивал отец.
— А это, брат, глядя по заслугам…
— Нет! Я на полном сурьезе.
— Спасибо скажи тому, кто надоумил сына не пустить в горы.
— Тут большого ума не надо.
— Не говори! Я вот с Саринских хуторов приехал, там мужики за новую власть, за большевиков.
— Тебе легко. Сын у власти, да и сам ты давно обольшевиченный…
— А кто твой шурин, тезка мой? — навалившись богатырской грудью на стол, где возвышались глиняное блюдо с паштетом и пестрый соленый арбуз, спрашивал Николай Алексеевич.
— Все вы одного поля ягоды!
— Вот я об этом и толкую. Знать хочу — на какое поле ты глаз свой метнешь?
— Ты на жалованьи, а я пахарь! А пахарю была бы земля, а цари всегда были и опять найдутся…
— Нет, ты прямо скажи, за кого ты? За народ или за царя-батюшку?
— У меня вон своего народа по лавкам да на печи — дюжина ртов.
У Михаила и Насти тоже уже было двое детей.
— Дюжина, говоришь?
— Посчитай!
— Да это, дружок мой, хорошо! Преотлично! У меня у самого пятеро внучонков! Слышь, Степановна, пятеро! Вот для них, маленьких, Иван Никифорович, стоит жить!
— А я и живу. В горы не пошел и сына не пустил.
— Значит, у тебя хватило здравого смысла. А ты знаешь, что означает уход в горы?
— Кумекаю маленько…
— Тут не кумекать надо, а понимать. Уход казаков в горы — это война против Советской власти.
— А скажи мне, Миколай Алексеич, дружок любезный, надолго пришла она, эта Советская власть?
— Думаю, Иван Никифорович, да и Алексей мой того же мнения, — навсегда. А ты что, не веришь?
— Не знаю… — Отец замолчал. Потом, не поднимая от стола головы, проговорил хмуро: — Если такая власть начнет тянуть у казаков по сто коней, как бы не всколыхнулись казачки за свое доброе…
Так и случилось. Спустя несколько дней нагрянули с гор в конном строю казаки, разогнали ревком и поставили атаманом казака-татарина, сына местного станичного муллы. Мятеж возглавили Полубояровы и офицер Клюквин. Будучи родственником полковника Карабельщикова, он прибыл с семьей в станицу и затаился, ожидая своего времени. В тот же день Клюквин в сопровождении нескольких казаков приехал к Никифоровым во двор.
— Раз сына не пустил, отдавай лошадь. Под командира сотни хороший конь нужен, — сказал он.
— Если хотите Мухорку, нет его… — Предчувствуя недоброе, Иван накануне отправил Михаила верхом на Мухорке в дальний аул к знакомому киргизу. Среди степняков у него было много друзей.
Под рев и крик всей семьи подседлали и увели Лысманку.
Сотня мятежников, не имея определенного плана, блудила по хуторам, брала фураж, спускалась с гор то в Губерлинскую станицу, то в Подгорную, посылала своих делегатов в низовские станицы. Те обещали на сходках поддержку, но выступили казаки лишь двух станиц — Верхнеозерной и Красногорской.
Вскоре стало известно, что от Орска на усмирение мятежников идет отряд Красной Армии под командованием какого-то Николая Каширина. В горах заухали раскатистые выстрелы. Раньше о войне знали только понаслышке, а теперь она к домам подступала. Поползли тревожные, бередящие душу слухи: одного зарубили, другого застрелили в тугае — и все свои, знакомые.
У каждого крыльца толпятся бабы. Руки под фартуками, глаза выпучены.
— Резня сплошная. Никого не щадят, ни малых, ни старых. А с девками что творят! Сохрани бог!..
У Никифоровых мать и тетка так были напуганы, что решили девчат на хутора отправить.
— Сидите дома и меньше слушайте брехню всякую, — сказал отец. А сам тоже не находил себе места-то в амбар побежит, то опять в избу вернется. А тут еще из аула Михаил приехал и своими разговорами всех переполошил.
— Красногорцы, озернинцы — не вояки… У них и винтовок-то одна на пятерых. А у Каширина и пулеметы, и пушки. Поставит возле пещерной горы батарею, да как даст…
— Что же будет? — с ужасом спрашивал Илюшка.
— В дом попадет — и вдребезги. Валится все кругом…
Узнали как-то вечером, казаки идут низовские на помощь. Мальчишки, конечно, первыми хлынули за околицу. У мостика, на взлобке, народ собрался кое-какой. Над головами церковная хоругвь, на ней белый конь Георгия-победоносца на шелковых тесемочках мотается. С иконами встречать вышли. Над станицей тишина нависла, даже петухи перестали горланить.
— Едут! Едут! Спасители наши! — запричитала какая-то тетка. Впереди метнулось облачко пыли. Длинная стежка темных всадников уже спускалась с первой крутенькой горки, как вдруг где-то совсем близко ударил длинный раскат грома. Ближние горы загрохотали, заухали, будто раскалываться начали. Строй приближающихся всадников мгновенно сломался и рассыпался на глазах.
— Батарея! — заорал Илюха во всю глотку и что есть духу помчался назад. Бежал, оглядывался на дома и с охватившей жутью все ждал, когда они начнут разваливаться…
Лишь дома узнал он, что с пещерной горы ударил всего-навсего один пулемет каширинцев и обстрелял сотню красногорцев. Они отстоялись где-то в ближнем овраге и только сумерками въехали в станицу, выстроились на площади, помаячили редким частоколом старых пик и разъехались на отведенные для них квартиры. К Никифоровым тоже двоих казаков поставили. Один, рыжий, добродушный, был безоружный. С пустой торбой в руках он ходил по двору вслед за матерью и клянчил:
— Насыпала бы, хозяюшка, еще маленько.
— Ты же скормил одну долю?
— Уморился маштак-то мой… Путь-то вон какой!
— Чего же с пустыми кабурчатами ехал? — спрашивала мать, насыпая по доброте своей еще долю овса.
— Брал малость, да скормил.
— Ни ружья у тебя, ни шашки… С чем воевать-то будешь?
— Сдали мы тот раз оружие… Вилы бы какие дала, хоть старенькие. Может, с одним рожком есть? Дай, которые не жалко.
— Эх ты, вояка! Нету у меня ни с одним рожком, ни с двумя. В коноводы просись.
— Да уж придется.
Рано утром всех, как молнией, пронзило известие:
— Бьются у татарских могил!
Забухали выстрелы, Илюшка подскочил к окошку. По улице проскакали несколько казачьих коней. За плечами у всадников коротенькие винтовки болтаются, ремешки от фуражек на подбородок опущены.
— Ради бога, уйди от окошка! — зашептала мать.