Пробуждение — страница 24 из 61

— Ох, Варька! Мне подумать страшно, а ты… — шепчет Шура.

А Варьке хоть поп по деревне и дьякон по селу, она свое:

— Я дура, да? Сами вы халды! Думаете, не слыхала, как вы кукарекали: «Ах, какие глаза, ах, чуб, ох, кресты на мундирах, ой, как выводит на скрипочке!..» Каждый вечер бегали, все подоконники обтерли… Все знаю, все! И под окошками торчали, жалели сиротиночку…

Мавлюм и на самом деле рос сиротой. Мать умерла во время родов, как это нередко случалось в станице. С детства тихий синеглазый мальчишка пас с отцом Ахметшой конские казачьи табуны, рано научился владеть конем и играть на скрипке. Играл так умело и ловко, что зимой его приглашали веселить гостей на именинах, свадьбах. Как водится, девчонки прибегали поглазеть на жениха и невесту и невольно заглядывались на веселого, чернобрового скрипача.

С войны вернулся Мавлюм рослым, чубатым, гвардейского вида казаком с двумя Георгиевскими крестами. Днем заседал в ревкоме, а по вечерам еще звонче, задушевнее пела его скрипка и так хватала за сердце, что Илюшка сам не раз приходил слушать.

Поговорили, поругали Варьку и наконец умолкли. Под редкий на улице собачий лай в темноте властно подкрадывался сладкий девичий сон.

Вот всхлипнула, забормотала что-то во сне самая меньшая сестренка. Засопела носом Варька. Задремала и Санька, поглаживая уже довольно вместительный, самолично сшитый лифчик. Недавно длиннющий, со светлыми волосами, неуклюжий, как дылда, Афоня Викторов во время игры в горелки догнал ее, схватил и так надавил груди, что пришлось их в лифчик упрятывать… Зовут ее тетехой, а она добрая и скрытная девочка. Умрет, а не проговорится о своей маленькой тайне.

Сон примирил девчонок, все вроде бы угомонились, притихли, только Аннушка съежилась под одеялом, поджала коленки к подбородку, вздыхает, сжимая ладонями пылающие щеки. Звуки греховной татарской скрипки назойливо слышатся в ушах — хоть бери их и отрезай…

— Чо не спишь? — шепчет Мария.

В ответ слышится лишь протяжный вздох. И снова бодрый, как ни в чем не бывало, каркающий голос Варьки:

— Притворяется, будто дрыхнет, а сама вздыхает, вздыхает…

— Ох, Варька, змея подколодная! И в кого ты только уродилась такая! — послышался из темноты голос Аннушки.

— Ну, нечистая сила! Сейчас я тебя угомоню… — Мария шарит рукой в темноте, ищет башмак и не находит.

А Варька уже захрапела.

— Неужто по своему басурману вздыхаешь? — шепотом спрашивала над самым ухом Мария.

Аннушка не ответила.

— А знаешь, что большевички-то творят?

— Вранье. Спи… Привыкла сказки слушать… — строго сказала Аннушка.

9

Детям в ту зиму было не до игр и сказок. Отступая, белогвардейцы распространяли о большевиках такие злобные и нелепые слухи, что волосы шевелились под шапкой, хотя в станице тоже было несколько большевиков, но это были свои, казацкие… До этого из «чужих» приходилось видеть только каширинцев-красногвардейцев. И в этом отряде главным образом были казаки с Верхнего Урала — второй и третий отделы Оренбургского казачьего войска. Не верилось, что все они имели полное касательство к большевикам… Такое предположение исходило от женщин. Теперь они хозяйничали в станице. Почти все мужское население ушло на войну — одни служили белым, другие — вроде Алексея Глебова — красным, третьи — больше всего старики — месяцами ездили в подводах. Близким к семье Никифоровых стал новый сват — Гаврила Степанович — старый казачий ветфельдшер. За его сына весною была просватана старшая дочь Мария. Осенью ей исполнилось 18 лет. Свадьбу отложили до тех пор, пока не отвоюется жених — Степан Гаврилыч — казак-батареец саженного роста. Рядом с ним Мария выглядела крохотной, как синичка перед орлом. Илюшке даже жалко было отдавать сестру за такого верзилу, хотя Степан был тихим и смирным человеком. Просватали сестру и совета у братишки не спросили. Другое дело, когда через пять лет пришла пора Саньки, тогда его голос оказался решающим.

Афоня Викторов теперь нередко подкарауливал Саньку у проруби. Иногда ведерко зачерпывал, коровьи лепешки с дорожки счищал, чтобы не споткнулась… Илюшка все это замечал и посмеивался над тетехой. Ей шел уже пятнадцатый год. Санька заметно подросла, выровнялась. Отпустила косы ниже талии. Щечки ее округлились, лицо стало строже, а серые ласковые глаза лучились добром. В те дни одна бродила по горнице вялая, тихая, в желтой дубленой шубе нараспашку и не находила себе места — пуще всего боялась не за себя, а за Афоню и Илюшку, которые подсмеивались над ее страхами и уезжать никуда не собирались. На домашнем женском сходе в переднем углу, как идол, сидел сват Гаврила и не выпускал изо рта цигарки. Он требовал, чтобы девчат, Илюшку и молодых снох отправили на Ярташинский хутор. Илья заартачился было, но домашние и Гаврила подняли такой крик, что пришлось махнуть рукой и замолчать. У свата были свои две девицы и две молодых снохи. Поначалу и они согласились ехать — одна даже с титешным ребенком, но в последнюю минуту снохи пошли наперекор свекру. Бойкая, синеглазая Раечка, жена среднего сына, полкового писаря, была взята из городской, полугосподской, как говорили, семьи. Раечку все любили за ее добрый и веселый нрав. В трудную минуту жизни она оказалась самой благоразумной.

— Большевики, папашенька, не изверги, какими их малюют дутовцы, а обыкновенные идейные солдатики, — сказала она, поглядывая на свекра синими глазками. — Среди них даже и казаков полно… Вон и Аннушка Иванова, Манечкина подружка, так говорит.

— Тоже не хочет ехать? — спросил свекор.

— Ни в какую! Про большевиков одни бородачи врут…

— Помолчала бы ты, идейная… А невесте нашей нечего с Нюшкой якшаться… Она вон в Татарский курмыш бегает скрипку слушать… — Гаврила еще пуще задымил цигаркой. — Запрягайте лошадей — и марш на Ярташку без всяких рассусоливаний…

— Не поеду ярташинский навоз нюхать. Своего и тут невпроворот. Будь что будет.

Свекор не смог сладить со снохами, да и характером был слабоват. Больше рыбачил, чем хозяйничал в доме. Всем бабы командовали, а он так, для важности, жег в цигарках турецкий табак…

Собрали всего пять душ — Марию, Саньку, Илюху и сватьевых девчат — Галю и Шуру. В самую последнюю минуту в кошевку всунули закутанную в шубу и пуховые платки бывшую Илюхину зазнобу Анюту Иванову. С вожжами в руках Илья сидел на козлах. Мать тоже ехала с ними. Ей самой хотелось устроить детей на хуторе. Разъехались по разным хуторам и другие. Ивановы девки подались в Петровское, Мироновы — в Елшанское. Никифоровы ехали к отцовскому дружку Куприяну Долганину. Ярташинский хутор находился от станицы верстах в пятнадцати. По хорошо накатанной дороге кони бежали ходко. Доехали быстро. Долганины встретили приветливо, ласково — отогрели на печке, накормили ужином и уложили на полу спать. Утром, наревевшись досыта, дети простились с матерью.

Потянулись однообразно-унылые дни. Зима для детей, впервые оторванных от родного очага, тянулась долго и мучительно. Тягостно было жить в чужом, неуютном доме. Девчонки плакали втихомолку; чтобы отвлечься, вязали кто варежки, кто пуховый платок. Илюшке нечем было заняться, кроме чистки навоза из-под хозяйских коров. Слоняясь из угла в угол, он изнывал от скуки.

Наступил день заговенья — конец февральского мясоеда.

За завтраком Илья совершенно бесхитростно сказал тетке Фросе, что в этот день дома делали пельмени. Сестры смутились.

— Как тебе только не стыдно! — корила его потом Мария. — Суешься не в свои дела. Надумал, пельмени… У них и корыта-то нет…

Но слова Илюши не остались без внимания. Перед обедом тетя Фрося принесла из амбара большущую говяжью ногу, и, после того как она оттаяла, Куприян отрубил топором несколько здоровенных кусков.

— Ну что ж, нехай будут пельмени, — разглядывая зазубрины на лезвии топора, проговорил он к всеобщему удовольствию. У детей это блюдо было самым лакомым, потому что стряпали его два раза в году, в заговенья. Лепить они приучились с детства. Сначала раскатывали скалками лепешки, присматриваясь, как мать ловко делает сибирские «ушки» или уральские «писанные», с замысловатыми на краях узорами-рубчиками. Мясо для фарша рубили в специальном корыте, а здесь прямо на крышке стола. Для пельменей мать выбирала обычно лучшие куски говядины, свинины или баранины. Для сочности добавляла шурпы, сваренной из мозговых костей. А здесь тетя Фрося рубила одну мерзлую говядину вместе с жилами. Дома такая стряпня была веселым праздником, а здесь это мало кого интересовало. Налепили каких-то пирожков, похожих на свиные уши. Мясо оказалось старым, сухим, жилистым и невкусным. Илья съел несколько штук для приличия и раньше всех вылез из-за стола. Мария посмотрела на него с осуждением. Аннушка тоже от пельменей отказалась. Она все время о чем-то задумывалась и подолгу молчала. Ухаживание Илюшки раздражало ее. Наверное, все мальчишки в этом возрасте самонадеянны и глупы. Аннушка не выдержала. Когда стряпали пельмени, она повернула в его сторону голову, закутанную в пуховый платок, и, всплеснув руками, проговорила:

— Ох, как же ты нам надоел!

От обиды Илья убежал в хлев, вычистил весь назем и маленько поплакал в варежку. Он уже начинал многое понимать. Ему было стыдно. Это был самый постылый день в его мальчишеской жизни.

Более скучной и унылой масленицы не могло быть на свете. Почти всю неделю дул свирепый буран. Его тоскливое завывание наполняло детские души воспоминанием, как в прошлом, восемнадцатом году, во время схваток дутовцев и красногвардейцев станица сгорела на одну треть. Никифоровы тогда были в поле. Они лишились всех дворовых построек, и лишь чудом уцелел дом. Отстояла его находившаяся дома тетушка Анна. В субботу, накануне прощеного дня, по хутору пустили слух, что в станице уже большевики. Если большевики уже в станице, почему бы им не быть к вечеру на хуторе?

И вдруг нежданно-негаданно на старых розвальнях прикатила Раечка. Сбросив огромный мужской тулуп, свежая от мороза, с искорками в синих глазах, радостно и беззаботно посмеиваясь, она рассказывала удивительнейшие про большевиков вещи.