Пробуждение — страница 29 из 61

— Поди, на свою лошадь поглядеть пришли?

— Да ведь, Ерофей Александрыч, не то что глядеть… Это уж само собой, свое кровное… — Мать заморгала глазами и отвернулась.

— Что и говорить! — вздохнул Ерофей.

— Ты хоть покажи, Ерофей Александрыч, где он стоит-то? — Мать беспомощно озиралась по сторонам.

Илюшка тоже шарил глазами по всем углам.

— Тут он, в сарае стоит. Тощой уж больно…

— Ничего, поправим, — ответила мать и, выпростав руки из рукавов старой шубы, нетвердой, вихляющей походкой направилась к открытым дверям каменного сарая. Илюшка кинулся вперед и первым очутился у станка.

Мухорка стоял у кормушки и жевал овес. Мальчик обнял его за худую шею, уткнулся лицом в жесткую, взъерошенную шерсть и заплакал. Мать велит чумбур отвязать, а у него руки дрожат, будто чужие, никак не слушаются…

Мать отвязала сама и вывела коня во двор.

— Уж не увести ли хочешь? — спросил Ерофей.

— А ты как думал?

— Не знаю, не знаю, — пробормотал Ерофей. — На нем сам есаул ездит, сотник.

— По мне хоть сам полковой.

— Ты, часом, погоди, Степановна. Я вестового вызову, а он тебя к есаулу проводит.

— Не нужен мне твой есаул, свое беру, — обходя сани с сенными объедками, проговорила мать.

Между двух телег с высоко поднятыми оглоблями ей перегородил дорогу чубатый казак в одной гимнастерке, без ремня, в резиновых, на босу ногу, калошах.

— Ты, тетка, чего тут распоряжаешься? — спросил он. От него разило луком и водкой.

— Коня своего увожу. Не видишь, что ли?

— Не вижу, с какого боку он твой…

— Ты казака Мишу Никифорова знал?

— Может, и знал… — Казак качнулся, сунул руки в карман.

— Так вот, для своего сына я этого коня с горсточки выкормила, и ты мне дорогу не загораживай. — Голос матери задрожал.

— Ты, тетка, не реви. Мы стоко навидались этих слезов… Вернется твой сын из лазарета, отдадим ему лошадь и седло отдадим без всякой анархии…

— Нет уж, не вернется…

— Тебе откудова известно?

— Матери, сынок, все известно…

— Ну что с тобой поделаешь, мамаша… — Почесав за ухом, казак качался с пятки на носок. — Турнул бы я тебя отсюда, да ладно уж…

— Попробуй… Видно, давно с бабами воюешь…

— Не задевай ты меня, слышь? Давай миром поставим лошадь назад в конюшню и вместе зайдем к есаулу.

— И к есаулу не пойду, и повода из рук не выпущу, хоть стреляй!

— По-хорошему, тетка, прошу, миром! — Казак перестал качаться и протянул руку к поводу.

— Не дам! Сказала, не дам! Можешь ружье брать! — громко выкрикивала мать.

На крыльцо вышли полубояровские снохи. За палисадом показались бабьи полушалки, ребячьи шапки. Ерофей начал уговаривать мать, чтобы она зашла к есаулу. Не слушая его, Анна Степановна вдруг оттолкнула казака и повела коня к распахнутым воротам. Казак рванулся было к ней, но в это время на крыльце появился офицер в очках, в накинутой на плечи шинели.

— Оставь ее, Катауров, — крикнул он казаку. — Пусть уводит. Он же хромает. На нем ездить все равно нельзя. — Дымя папиросой, офицер улыбнулся стоящим на крыльце женщинам и тут же скрылся в сенях.

— Твоя взяла, тетка, — сказал казак, уходя вслед за офицером.

На улице Илья заметил, как тощий, с заостренными маклаками Мухорка сильно припадал на левую заднюю ногу, и сказал об этом матери.

— Да что уж там. Потому и отдали, — махнула мать концом повода. — Жив — и ладно. Теперь дай бог, чтобы Минька…

Поставив лошадь в сарай, Илюшка принес ей навильник сена, выкинул назем, постелил соломы и, не находя себе места, слонялся по двору от плетня к плетню. Мать с Настей и сестренками ушли прощаться с покойником и заодно навестить захворавшую Прасковью — родительницу Аннушки. Илюшку тоже тянуло сходить и взглянуть на Мавлюма. Не верилось, что человек, который несколько часов тому назад разговаривал с ним, смеялся, ласкал коня, застрелен на девятой версте Кувандыкского ущелья.

Через два дня Илюшка пошел на похороны. Проводить земляка пришло много людей. Мавлюма похоронили на татарском кладбище и поставили угловатую плиту. Отец выбил на ней крючковатыми арабскими буквами надпись. Аннушка стояла перед свежей могилой на коленях, разминая в руке горстку холодной земли, усталым голосом негромко причитала:

— Ух, змеи ползучие! Палачи! Звери! Чтобы вот эта земля не приняла ваших проклятых костей…

Все ниже и ниже клонила она голову к рыжей суглинистой земле. Мартовский ветер не мог унять боль, лишь трепал выбившиеся из-под темного платка, освещенные солнцем волосы. Рядом с лопатой в руках, сгорбившись, стоял отец Мавлюма — Ахметша. Неподалеку валялся темным жалким комочком его полушубок с торчащими клочьями шерсти.


Прошло несколько дней. Дутовцы и колчаковцы оставили станицу и пошли к Оренбургу.

В течение трех месяцев защитники Оренбурга, окруженные превосходящими силами белых, вели неравную героическую борьбу.

«Захват Оренбурга белыми позволил бы последним создать из верхушки контрреволюционного казачества экономическую и политическую базу в районе Оренбурга для новых формирований вооруженных сил против Советской власти. И, наоборот, удержание Оренбурга свело на нет политическое формирование контрреволюционной верхушки казачества и выбило у него почву для распространения своего влияния на иногородних крестьян. Это привело к потере веры в какой-либо успех белых и быстрому переходу на сторону Советской власти широких масс трудового казачества…

Белая Оренбургская казачья армия генерала Дутова и 4-й армейский корпус генерала Бакича под Оренбургом были окончательно разгромлены и сброшены со счетов белых армий Восточного фронта»[2].

…Как-то вечером Ахметша принес из Семишкиной лавки почти полное ведро керосина, разлил его по четвертным бутылям, а одну долго и старательно затыкал винной пробкой. На другую ночь он куда-то исчез. Аннушка ждала ребенка и дохаживала последние дни. Теперь она больше находилась у постели хворой матери. Иногда вечером, чтобы не показываться на людях, выходила на яр смотреть ледоход на Урале. Она стояла под апрельскими звездами и вспоминала, как ровно год назад нахлынула ранняя весна. Горные речушки-грязнушки сначала набухали потемневшим снегом, потом вздувались, мчались как бешеные, вырывая с корнем прибрежный чернотал, ломали старые, одряхлевшие ветлы и выбрасывали их в русло реки. Вспомнила, как бежала она на Татарскую поляну к длинным ометам, где ждал ее Мавлюм, как прижимался он щекой к ее лицу. Голос его звучал мягко, нежно, как напевы маленькой скрипки. Потом в темноте он надел ей колечко. Оно и сейчас было у нее на пальце. Аннушка поцеловала его и заплакала.

На реке гулко ворочались, стонали, звенели шугой расколотые льдины, крутились вместе с корневищами деревьев, похожими на живых пауков.

Аннушке жутко стало и за свекра тревожно — уехал, а куда — не сказал. Ахметшу она застала дома. С распухшим лицом, тяжело нависшими веками он сидел на нарах, покрякивая, сплевывал в таз темные, при слабо горевшей лампе, сгустки крови. С кнутом в руках тут же стоял знакомый башкир Муса-Гали, виновато разводя широкими рукавами стеганого бешмета, говорил:

— Ночью пришел к нам в Кидрясово, совсем плохой, кроф много. Вымыли его маленько. Молоко дали, чай. Совсем ничего не кушает… А потом айда, скорее домой повез. Вот ведь какая беда-то! — сокрушался Муса.

— Спасибо, Муса, спасибо! Какой страх! — всплеснула руками Аннушка, подошла к нарам. — Кто тебя так, отец? Кто?

— Там был… — Он повернул опухшее, в синяках лицо, отвечал, едва шевеля губами.

— Где?

— На Баткаке, волков зажигать хотел…

— Каких волков? Господи!

— Они Мавлюма… — Ахметша закашлялся и зажал рот платком. Успокоившись, поднял затекшие глаза. — Не серчай, сноха, маху дал чуть-чуть, собаки схватили… Убили, убили меня, сноха. Помру скоро… Ты его береги! — кивнул головой он на ее выпуклый живот и махнул рукой на порог, давая понять, чтобы она вышла.

Этой же ночью Ахметша умер.

13

…Михаила отпустили по ранению, и он приехал домой во время весенней пахоты. Пахали в супряге с двоюродным братом отца, Матвеем Ильиным.

— Отвоевался, племяшок? — здороваясь с Михаилом, проговорил Матвей.

— Как видишь, — показывая руку, подвешенную на черной повязке, ответил племянник.

— Вижу, платок черный, а сам ты, говорят, шибко покраснел. К большевикам переметнулся?

— Ты, Мотька, не пытай его. Не пытай, — вмешался отец. — Ты сам-то порохового дымка и не нюхивал…

— А кому хочется от чужого дыму кашлять?

Матвей ухитрился не служить ни белым, ни красным. Жена его, Дарья, умная, изворотливая баба, приторговывала пуховыми платками и ядреной медовой бузой. Она часто моталась в разные города — вплоть до Самары, вела знакомство с городскими чиновниками, торговцами. Как-то она свозила своего Мотю в город и показала каким-то знаменитым докторам, всучив за это воздушные пуховые паутинки, и заимела магическую бумажку, которая освобождала мужа от воинской службы. Матвей, посмеиваясь над своей «хворью», работал как лошадь.

Прямо со стана Михаил пошел в поле. Соскучившись по работе, он взял в здоровую руку кнут и сменил Илью, как погоняльщика, заставив ходить за двухлемешным плугом.

Удаляя чистиком липшую к отвалам землю, Илья приглядывался к брату и все искал случая поговорить с ним по душам. Слова Мавлюма, сказанные в канун той злополучной ночи, крепко засели в памяти. После двух гонов Михаил остановил запотевших быков и предложил отдохнуть. Присели на раму плуга и закурили. За последний год Илюшка сильно вытянулся.

— Подрос ты, Илюха!

Не отвечая, Илья убрал тащившиеся на лемехах сухие арбузные плети и притоптал их в борозде. Перепахивали они под овес прошлогоднюю бахчу. В конце загона буйно цвел бело-розовым цветом бобовник. Посапывали вечно жующие быки, отмахиваясь от мух рыжими хвостами. Над головами, как на невидимых нитях, висели поющие жаворонки.