Илюшку точно магнитом потянуло к Бабичу — человеку новому и интересному. Они быстро стали друзьями. Узнав, что Илья любит читать, Бабич стал посылать его в школьную библиотеку за книгами. Илюшка брал книги по его запискам, а для себя все, что ему вздумается. Иногда Ефим Павлович заходил в школу во время репетиций. Ставили «Женитьбу» Гоголя. Руководителем кружка стал Алеша Амирханов. Он же играл и Подколесина. Невесту играла сестра Алексея Валентина, сваху — молоденькая, недавно прибывшая попадья — Нина Александровна, которую комиссар Зинченко почему-то назначил делопроизводителем загса. Однажды на репетицию пришел и сам священник — спокойный светловолосый попик лет тридцати. Гаврила Епанешников, исполнявший роль Ивана Павловича Яичницы, порекомендовал назначить отца Константина суфлером. Батя охотно согласился, благо попадья неумеренно вертела накрахмаленной юбкой вокруг Алеши. Илюшка играл слугу.
Смеху и веселья на репетициях было столько, что в школу стали вечерами приходить не только молодежь, но и взрослые казаки. Осмелев, они начали давать артистам свои советы. Доставалось и попу.
— Да что же это, едрена корень, за пастырь? Кто к нему говеть-то пойдет?
— Отговелись…
— Говорят, попа тоже в комсомолы запишут…
В следующий раз, чтобы избавиться от посторонних, пришлось закрывать на крючок дверь и завешивать окна.
Особенно смешно было, когда на сцене появлялся Гаврила Епанешников — Яичница: низкорослый, круглолицый казак с окладистой рыжеватой бородкой — весельчак, балагур, обладавший природным юмором. Когда он начинал перечислять по росписи приданое, считать флигеля, дрожки и парные с резьбой сани, зал дрожал от хохота. Все знали его ужимки. Гаврила старался своей игрой высмеять скопидомный характер многих, всем известных в станице казаков.
Успех спектакля был такой, что пришлось показывать его несколько раз. В школу набивалось столько народа, что во время представления в зале гасли керосиновые лампы — не хватало воздуха.
Светлое, необычное входило в жизнь Илюшки, как теплота весеннего солнца. Вечерами в школе была совсем иная жизнь, а дома… Если бы не мать, наверное, и домой бы не вернулся совсем… Отец смотрел на его «комедиантские» дела косо, ворчал по утрам, но пресечь увлечение сына не решался, побаивался Ефима Павловича, который был в восторге от постановки.
Однажды после репетиции Ефим Павлович задержал кружковцев и поблагодарил за спектакль.
— Гоголь — это, конечно, смешно и весело. Хорошо! Но ведь свершилась великая революция. Именно ее вы и должны прославлять. Поставьте революционную пьесу, разучите революционные песни, стихи. А батюшку, Алеша, пожалуй, лучше отстранить. Думаю, что вы и без него справитесь. Да и не по пути нам с попами…
Зимние вечера длинные, керосину в школе много. Как секретарь, теперь уже волисполкома, Алеша распорядился, чтобы привезли целую бочку. Можно и беседу прослушать, о боге поспорить, прочитать вслух новую пьесу. Каждое воскресенье показывали новый спектакль. Заправлял всем по-прежнему неутомимый большевик Алеша — единственный в станице большевик — и трое комсомольцев. Ячейка была создана как-то внезапно. Тогда наезжало в станицу немало всяких представителей. По привычке всех их звали комиссарами. Однажды вечером на одну из репетиций пришел Ефим Павлович, привел с собою молодого парня в очках и объявил, что прибыл агитатор. Парень провел беседу о Коммунистическом союзе молодежи.
После выступления агитатора был составлен список вступающих в РКСМ.
— Иван Серебряков, бери ручку и пиши, — сказал Алексей Николаевич.
Иван послушно сел за учительский стол, открыл тетрадку, куда он записывал все сыгранные роли, обмакнул в непроливашку перо.
— Пиши, — диктовал Алеша торжественно. — Пиши, Ваня:
Протокол № 1 Петровской ячейки РКСМ того же района.
СЛУШАЛИ:
1. Об организации ячейки РКСМ.
2. Текущие дела.
ПОСТАНОВИЛИ: Создать в станице Петровской ячейку РКСМ. Просить уездный комитет утвердить членами Российского Коммунистического союза молодежи следующих товарищей:
1. Петрова Федора Андреевича.
2. Серебрякова Ивана Ивановича.
3. Никифорова Илью Ивановича.
Избрать секретарем Ивана Серебрякова.
Иван писал, а Илюшка заглядывал ему через плечо. Это был первый в жизни протокол, и слова с л у ш а л и и п о с т а н о в и л и вызывали трепет. Возбужденный Илья усвоил одно, что теперь он сам вроде большевик. На душе было радостно и страшновато…
По дороге к дому он спросил у Ивана:
— Значит, Ваня, и мы теперь большевики?
— До большевиков у нас еще кишка тонка. — Прихрамывая, Ваня шагал рядом, суровый и задумчивый. Серебряковы жили от Ильи неподалеку, в узеньком скотопрогонном переулке. У поворота домой Иван остановился, придержав Илюху за руку, сказал:
— Ты гляди, большевик, дома не проговорись, куда мы с тобой записались…
Именно эта мысль и Илье не давала покоя. Он знал, что родные не одобрят его нового комсомольского звания, а тем более отец.
— Сколько же мы будем скрывать?
— Столько, сколько надо. Покамест будем жить тайно.
— Вроде подпольщиков, что ли?
— Да нет… Нам надо учиться. Вот что.
Еще бы! Илюшка думал о занятиях в школе, как о самом чудесном минувшем времени, бранил себя, что не всегда был прилежным учеником.
— Будем больше читать книг новых, пьесы разыгрывать чаще.
Первое время вся работа ячейки к этому и сводилась. Начали ставить пьесы Островского. Они были созвучны казачьему домострою, выворачивали наизнанку весь уродливый, деспотичный быт. Длинные монологи сокращали, чтобы облегчить постановку. Учились декламации, пели хором новые, революционные песни.
Однажды в разгар репетиции вошла закутанная в пуховый платок Илюшкина сестра Мария. Остановилась у порога и поманила брата пальцем.
Илюшка медленно и неохотно подошел. Визит сестры ничего хорошего не сулил.
— Выйдем на час? — сказала она.
«Может, с Михаилом что-нибудь?» — подумал Илюшка. Брат воевал в Красной Армии на Украине. Они гонялись за какой-то бандой. «А может, отец узнал про комсомольские дела?»
Сестра его опередила.
— Ты тут песни распеваешь, а дома мать помирает.
Мария, как всегда, была суховата и беспощадна в словах. Илюшка знал, что мать больна, отца дома не было. Он полагал, что мать просто прихворнула немножко. Это обычное дело в семье — полежит несколько деньков, попарится в бане да и встанет как ни в чем не бывало. Неделю тому назад она возила на маслобойку несколько мешков семечек и вернулась с бочонком подсолнечного масла. Илья тогда встретил ее у ворот, принял из продрогших рук вожжи. В длинном, черной дубки, тулупе она с трудом вылезла из саней, отряхнулась от налипшего снега и проговорила глухим, осипшим голосом:
— Захворала я, сынок, совсем….
В сенях Илюшка развязал на спине концы ее пухового платка, помог снять шубу.
— Видишь, щеки-то какие… — Она прислонилась к его лицу горячей щекой. — Не знаешь, когда приедет отец?
— Нет. Говорят, больно завозно.
Отец вторую неделю сидел на реке Кураганке на мельнице и ждал очереди, чтобы смолоть зерно.
— Сбегай-ка, родимый, за Иваном Васильевичем, — попросила мать.
Иван Тювильдин был казачьим фельдшером. Тугой на уши, заядлый курильщик, он долго укладывал в старую кожаную сумку свои инструменты, дымил козьей ножкой и кашлял, как из бочки. Шел не спеша.
Что он слышал, когда прислонялся к больному своим глухим ухом?
Подержав за руку, заключил:
— Инфлюэнца.
Пациенты переиначивали это замысловатое слово на свой лад:
— Лихоманка…
Иван Васильевич давал порошки, значение которых было известно только ему одному… Если у больного был жар, «прописывал» на лоб намоченную в холодной воде тряпку; если знобило — горячую баню. Как он лечил мать, Илюшка не знал. Она лежала на кровати в боковушке передней горницы, где умер дед Никифор. Детей туда не пускали. Когда Илья с Марией пришли, мать уже лежала на полу. Говорила с трудом, хрипло, знаками велела позвать детей, перекрестила каждого, потом отвернулась к стене и еще тяжелей задышала.
Всю ночь никто не спал. Рано утром тетушка Анна, повязанная черной шалью, и Настя с распухшими от слез глазами снова повели детей в горницу.
Мать уже лежала в переднем углу на лавке, закрытая до подбородка чем-то белым. Лицо ее было спокойно, а плотно сжатые губы еще сохраняли живую, трепетную теплоту. Ощущение этой последней материнской теплоты он сохранил на всю жизнь. Оглушенный звуками рыдающих, он незаметно вышел и очутился в коровьем хлеву. Коровы тоскливо замычали. Он машинально взял вилы и бросил им несколько навильников сена. То, чего он боялся с самого раннего детства, свершилось. Хлев. Коровы. Соха, обтертая до светлой гладкости коровьей шерстью, и он — один во всем мире со своим страшным, внезапно поразившим его горем. Он, наверное, громко плакал, в дверях появилась соседка. Это была женщина одних лет с матерью. С ее сыном Илюшка учился в школе. Она стала утешать его, говорила какие-то добрые, жалостливые слова, от которых еще громче хотелось плакать. Здесь, в коровнике, и нашел их отец. Опустив непокрытую голову с мокрым от слез лицом, Иван Никифорович стоял в дверях, сжимая в руках папаху.
— Нет у нас больше матери, — дрожащим голосом сказал он. Он хотел еще что-то сказать сыну, но не смог, часто заморгал и отвернулся. Лицо его показалось Илье до жути чужим, почерневшим.
— Как будем жить-то без матери, а? — спросил он наконец, ударяя себя по сморщенному лицу папахой.
Илья не знал, как они будут жить без матери. В памяти вдруг всплывал стог сена, черноталовая ветреница, свистящая при взмахе отца, и мать, уходящая к далекому стану с рассеченной бровью…
Последний раз Илюшка прощался с матерью в церкви. Кругом горели свечи. Он снова поцеловал ее, но губы уже не отдавали прежнего трепетного тепла…