— Ну, какие они, тятя, японцы-то?
Быки, постукивая ярмами, медленно тащат свои поклажи. На выбоинах тяжко поскрипывают телеги. На кончики высоких рогов бороздового быка по кличке «Бугай» уселся месяц и едет себе, покачиваясь. А вокруг спят ковыли. Не спят только звезды. Они рассыпались по всему небу и подмигивают…
— Цо-об! — Отец отобрал у Илюшки кнут и сам теперь помахивает. Надо вовремя стегануть полевого Сайгака — высокий поджарый бычина любит отлынивать. О японцах отец отвечает не сразу, но Илья не торопит. Им еще ехать да ехать.
— Больше всего косоглазые они, япошки-то.
— И все с саблями?
— Все.
— А какие у них сабли?
— Коротенькие, но вострые.
— Вострее наших шашек?
— Это смотря как наточить…
— А далеко до японцев?
— Там вон, за теми они горами, — кивая на высокие Губерлинские горы, отвечает отец.
— А вон на той высокой горе есть?
— А как же!
Для Илюхи самая высокая гора — это Гарляушная. На склонах ее чернеют колки. Его воображение принимает их за японцев. И жутко и сладостно. Подкрасться бы, да как налететь на них с казачьей шашкой… Воинственный дух прививался с пеленок. Недаром, когда рождался мальчишка, старики снимали папахи и с гордостью говорили:
— Казак родился, защитник отечества.
— Цо-об! — пощелкивает отцовский кнут. Спать Илюшке не хочется, не дает ботало, которое висит у Бугая на шее. Если звон надоедает, они затыкают хайло и прижимают язычок пучком травы. Когда выезжали, Илюшка видел, как там торчала солома, а теперь выпала, ну и звенит на всю степь. Звук его заливистый, мягкий. Мать издали узнает, когда они въезжают в станицу, и готовится отпирать ворота. А сейчас ехать им еще долго. Быки шагают не торопясь. Про японцев все уже переговорили, Илюшка требует, чтобы отец рассказал сказку. Он много их знает и каждый раз рассказывает все новые, да такие, что дух захватывает. Отец соглашается не сразу, его нужно долго уламывать… Илюшка настаивает чуть ли не со слезами на глазах, а он только кряхтит да покуривает. Илюха начинает грозить, что больше сроду с ним никуда не поедет…
— Так и не поедешь?
— Так и не поеду.
— И на бахчи?
— Нет! — решительно заявляет он, хотя это стоит ему большого труда.
— Значит, ты меня не любишь, — заключает отец.
— Если бы ты рассказал про богатыря с двухпудовым мечом… — Но отец никогда не повторяет своих сказок. Тогда Илюшке и в голову не приходило, что он сочиняет их на ходу и второй раз рассказать не может.
— В некотором царстве, не в нашем государстве жил-был… — начинает отец. Детскую душу пленяют двенадцатиглавые змеи, богатыри-великаны с мечами-кладенцами, с конями, из ноздрей которых пламя пышет, а глазищи гневом дышат. Все атрибуты старинных русских сказаний, переиначенные на отцовский лад, будоражат воображение мальчика, нагнетают то ужас, то умиление.
Вдруг отец замолчал, и чудесное видение оборвалось на самом интересном месте.
— Давай дальше, — просил Илюха. — Позабыл, понимаешь…
— А ты вспомни.
— Стараюсь, да вот хоть убей не могу…
Давно выехали на Орский большак. Неизвестно где с рогов Бугая соскочил месяц и зацепился за мохнатую тучку. Он сразу как-то побледнел, скукожился, словно испугался телеграфных столбов, которые теперь строго шагают рядом со скрипящими возами, звенят проволокой, повисшей на белых стаканчиках.
— Вспомнил? — пристает Илюша к отцу.
— Не.
— Ты и тот раз говорил «не», а потом припомнил всю до конца.
— Про что это?
— А про Вернидуба и Вернигору!
— Ну-ка ты, сынок, сам расскажи! А то я и эту позабыл…
Илюшка пересказывает сначала сбивчиво, потом выправляется, приплетает разные случаи, которых вовсе не было у Вернидуба, окрашивает их новым цветом своей детской фантазии.
— Молодец, сынок, молодец, давай дальше, — похваливает отец.
— Эх ты какой!
— Какой же?
— Я буду рассказывать, а ты уснешь опять…
Бывали случаи, когда Илюшка с увлечением пересказывал и только под конец замечал, что отец давно уже спит. Быки плетутся шаляй-валяй, даже возы перестают скрипеть. Вдруг Илюху охватывает страх. Он же один, а гора Пещерная все ближе и ближе, что-то чернеет на самой вершине. Может, и тут японцы?
Орет прямо отцу в ухо:
— Тятя!
Отец встряхивает головой, поправив съехавшую фуражку, спросонья стегает не того быка. Ярмо пронзительно скрипит, и воз чуть не опрокидывается.
— Была бы нам сказка-лупоглазка, — направляя быков на дорогу, говорит отец.
Домой приезжают в полночь. А может, Илюхе так кажется. Потому что в станице почти все спят. Окошки такие же черные, как дырка балагана на молотьбе. Мать стоит в растворенных воротах. Из двери амбара струится свет. Это мать с Аннушкой лампу зажгли, чтобы светлее было ссыпать хлеб. Мать берет из рук отца налыгу и ждет, пока он отвяжет вторую пару. Мать всегда заводит первую, отец вторую.
Подводя быков к амбарной двери, мать заговорила с Илюшкой и прозевала, не остановила вовремя повозку. Воз проехал немного вперед. Отец начинает сердиться. Илюха сидит на возу ни жив ни мертв. Страшно боится, когда отец начинает кричать на мать:
— Ну куда завела?
— Можно немножко назад подать, — смущенно отвечает мать.
— Это тебе не порожняком, назад подать… — Отец подходит, несильно бьет кнутовищем по бычьим ноздрям, приговаривает:
— А ну, назад, Бугай, назад.
Быки мотают башками, сопят, телега медленно откатывается. Отец разналыживает рога, выдергивает железные занозки из ярма. Покачивая шеями, быки устало отходят.
— Голодные, поди, намаялись, — говорит мать.
— А что есть у тебя? — спрашивает отец.
— Петушка зарубила, почти все готово; полешка два подброшу в горнишку, и можно лапшу засыпать. Самовар у Аннушки шумит. Ну как?
— Не знаю, что и делать… Вон как мой помощничек скажет. — Подмигнув Илюхе, отец лезет в карман за кисетом. Слава богу, кажется, подобрел. Однако страх схлынул с Ильи не сразу. Он все еще сидит на возу и сам не знает, зачем шерстку из тулупа выщипывает… Почти ни один приезд не обходится без крика. Ох, как это Илюшку угнетает! Тогда и мать не сразу к нему подскочит, не скажет своих заветных слов, после которых он приткнется головой к ее груди и пустит, слезу. Так случилось и на этот раз.
— Эх, нюня! Мамкин прикормыш, — говорит отец и отворачивается.
— Конечно, мой сыночек! — заступается мать. Ну как тут можно сохранить свое казацкое достоинство, как не ответить на такую ласку? Мягкими, теплыми губами она касается взмокшего лица и сует в руку какой-нибудь сдобный кренделик или кокурку — пряник домашний.
— Ладно, раз он такой плакса, пусть остается дома. Дашь ему титьку, сосунку этому, — говорит отец и заплевывает цигарку.
— И дам! — певучим, радостным голосом отвечает мать.
— Вот, вот! Пусть девки молотят, а он будет баклуши бить. — Слово «баклуши» считается самым обидным. Его говорят только отъявленным лентяям. Однако пусть говорит, что хочет, а Илюха не прочь и по берегу Урала побегать, пескарей половить с такими же, как и он, мальчишками. Только бы оставили…
Решают сначала ссыпать оба воза, а потом уж не торопясь похлебать лапши, чаю напиться. Если вытоплена баня, то попариться. Как Илюха ни брыкался, мать сама сняла его с воза и поставила на амбарный порог. Из амбара так пахло дынями, что он тут же побежал взглянуть, какой у них с Аннушкой запас. Дно большой долбленой лодки было усыпано дынями.
Илюшка выбрал дыню покруглее, поменьше и присел с нею на кучу порожних мешков. Хорошо пахнет. Съел крендель. Отец с матерью гремят пудовками и совсем о нем позабыли. В амбаре, если оглядеться, то все хорошо видно. Лампешка стоит на крышке старой-престарой кадушки, в которой сморщился давнишний хмель. Тетка собирается выбросить его, да все никак не соберется. На толстых перекладинах лежат доски и острая пика. Илюха один раз достал ее деревянными вилами. Увидали и отняли. Поругали. Рядом с пикой здоровенные стоговые вилы. Только отец ими может метать, больше никто. Тяжелые, трехрогие — два рога снизу, один сверху. Это, конечно, не те вилы, которыми Илюха пику доставал, те сейчас на току. Ими наверх снопы подают, когда скирды делают. Вон висит на жерди попона с красными окоемками, а под ней отцовское фронтовое седло. Никому ездить на нем он не дает, только сам. Для других есть два башкирских седла — они в другом амбаре. Там еще больше всякого хлама. Туда и веялку ставят на зиму. Размышляя таким образом, незаметно для себя Илюшка заснул. Сквозь сон слышит голос матери:
— Совсем уморил моего последненькова. Зачем берешь? Мучить вот так!..
— А ты, поди, не возьми один раз. Помнишь, как на бахчи не взяли?
— Да что ему было-то тогда?
— А потом с ним весело. Ты знаешь, как он складно сказки рассказывает?
— Он смышленее всех…
— Недаром ика баш растет… — говорит отец. «Ика баш» в переводе с татарского — «две головы». У Илюшки на самом деле растет на затылке какая-то шишка. Остриженная голова имеет уродливую форму. Это его огорчает, да и ребятишки дразнят.
— Учиться бы его отдать, — говорит отец.
— Куда?
— В кадетский корпус.
— Жалко! — Мать сокрушенно вздыхает. Илюшка чувствует, как она берет его на руки. Волосы ее, как живые, щекочут щеки, шею. Он почти просыпается, но притворяется, что спит. Плохо ли покачаться на руках у матери?.. И тут же мысль: «А кто меня возьмет в кадеты с такой срамной башкой? Подумала бы?»
— Гляди-ка, какой тяжеленький…
— Растет.
— Растет, да не шибко. — Мать несет сына в дом. — Больше никуда не отпущу.
— Еще чего!
Вносит его в горницу и кладет на свою пуховую перину. На перине так мягко, а дремота так сладка. Мать стаскивает с него пиджачишко, сапоги, предлагает обглодать куриную ножку, съесть яичко всмятку. Но Илюше уже не до еды. Хочется спать. Сквозь сон он слышит, как гремят чайной посудой, стучат ложками, хлебают лапшу…