В конце был разговор с В. В.:
— Вы понимаете, что я буду писать отчет об этой встрече. Какие у вас вопросы.
Я сказала, что в деле нет никаких документов о судьбе следственной группы, и я бы хотела о них узнать.
Он (корректно-враждебно): Для этого надо послать новый запрос в Ленинград, это дело ленинградское. Если вы настаиваете на том, чтоб такой запрос оформить, пусть Л. К. напишет заявление.
Л. К.: У меня нет времени и сил на это, много другой работы.
Я: Вы понимаете, как важно выяснить судьбы этих людей, ведь они и определяли десятилетиями судьбы нашего общества. Их расстрелы без суда ничего не дают. Их надо назвать и осудить публично (тема его не увлекла). Он начал говорить, как сейчас трудно в КГБ, им не доверяют, сказал две фразы, потом: ну, это отдельный разговор, и не продолжил.
Еще из бесед с ним. Язык суконный, «новояз», несколько дежурных фраз, из них наиболее часто: «поймите меня правильно» и «навскидку».
«Поймите меня правильно, знакомство с делом не должно превращаться в изготовление дубликата».
«Поймите меня правильно, это наш порядок» (когда я спросила про какую-то печать 39-го года).
«Поймите меня правильно, я не могу вам запретить рассказывать о деле, но…» (что «но», я не запомнила). Впрочем, надо отдать ему должное, он не призывал ни к «неразглашению», ни к лояльности.
Я несколько раз, будучи все же в ярости от читаемого, когда читала про то, что Матвей Петрович был идеологом террора, а В. В. примирительно сказал, что он понимает, что террора не было, — не сдержалась:
— Почему не было? Начался с 17-го года.
И еще что-то такое у меня вырвалось, так что тема о перестройке и улучшении работы нашего гестапо, которую он было начал, развития не получила.
Дружелюбно проводил нас до дверей по мерзкому казенному коридору с коврами, дверьми, столами. Пока мы сидели в комнатушке, за стеной шла жизнь, чихали. Не то подслушивали (вряд ли), не то выслушивали чьи-нибудь доносы или терпеливо утирали чьи-нибудь поздние слезы. Но людей не видно в этом кощеевом царстве, и кабинет, где мы были, совершенно пуст — без следа даже казенной жизни. Стол, стулья, шкаф — всё! Папку с делом он принес с собой под мышкой в кожаном бюваре.
Уже дома я подумала, что своей стальной походкой, с папкой, он пришел из соседнего здания, с Лубянки, где, может быть, кого-нибудь допрашивал. Да и бьют там наверняка как раньше, хоть и не тех!
Да, на прощанье, уже как бы познакомясь, я все же подала ему руку, так как изобразить незнакомство было трудно. Интеллигентская мягкотелость, «потому что не волк я по крови своей».
Хотя у нас надо быть волком.
Впервые в жизни по пути домой я сказала маме: понимаю тех, кто сломя голову бежит из страны. «Быть пусту месту сему». Никого и ничего тут уже не спасти. Все прогнило, заражено, разложено. «Все высвистано, прособачено».
И еще я сказала: «Вот и хорошо, что Матвея Петровича расстреляли. А то продолжали бы мучить в лагере или заставили бы на шарашке изобретать что-нибудь для военных надобностей».
Еще вспомнила: допроса в «деле» всего три, два напечатаны на машинке, под последним подпись явно не Матвея Петровича. Неузнаваема и не похожа на предыдущие. Я спросила В. В. — а проводили ли при реабилитации экспертизу подписи?
Он (невозмутимо): Зачем, ведь очевидно, что дело фальсифицировано.
Однако узнаваемая подпись только на первом допросе, где он виновным себя не признал.
А дальше. Это как? Было всего два допроса, никаких очных ставок, и он все это сам на себя наговорил и подписался? Похоже, что было по Твардовскому:
Это вроде как машина
Скорой помощи идет,
Сама режет, сама колет
Сама помощь подает.
То есть сперва четко написали показания, позволяющие дать расстрельную статью (которые, кстати, стоят уже в ордере на арест, предъявленном на Украине), потом сами подписали свою версию,[33] сработанную для расстрела, потом расстреляли.
Остался один неясный вопрос: кто, почему и зачем решил расстрелять именно его? То ли он на самом деле уперся на следствии и это месть за тюремное поведение, то ли это чья-то месть за дотюремное поведение.
И еще впечатление. Дело, которое мы видели, было подготовлено для показа Л. К.
В правом углу страницы были аккуратно пронумерованы свежим цветным карандашом.
Часть листов обстрижена. Очевидно, срезаны резолюции инстанций на письмах физиков в защиту Матвея Петровича.
Фотография, сделанная в тюрьме, вынута.
Допросов всего три (вряд ли).
Листы перепутаны начиная с декабря 1937 года, есть и другие перестановки.
Сегодня я сказала маме: рабская психология из нас не вытравлена. Почему мы поддались этому поднадзорному сидению? Почему не заявили просьбы встретиться еще раз и скопировать дословно все три протокола допроса, обвинительное заключение и показания Козырева? Дали навязать себе их покрикивания и их правила игры.
Но мама говорит — мне достаточно, больше ничего не нужно.
Я еще спрашивала В. В. Ч., было ли дело агентурной разработки?
— Понимаете, во время войны жгли бумаги, но в этом деле поводом послужили показания Круткова и Козырева.
По тому, что я видела (возможно, что это даже и не 1/8 часть айсберга) показания Круткова безлики и безвредны, а вот Козырева — очень скверные: сразу и Ленин, и Сталин, и Троцкий (якобы Матвей Петрович контрреволюционно настроен: «Он говорил, что Ленин не любил рабочий класс; он рассказывал антисоветские анекдоты с гнусными выпадами против Сталина; он заявил, что, если Троцкий придет к власти, он назовется его племянником; профессор М. П. Бронштейн активно выступает против материалистического мировоззрения в науке… и т. п.»). То есть у истоков дела Бронштейна — палач Готлиб, избивающий Козырева.
А у нынешних молодчиков раскаяния не видно, а лишь досада на несправедливую агрессивность сограждан и пружинистая поступь вперед.
После начала перестройки и снятия запрета с упоминания имени Лидии Чуковской в печати, а главное, после издания ее книг в России, неожиданно нашлись два свидетеля, сидевшие с Матвеем Петровичем в одной камере.
Оба свидетельства сохранились в архиве Лидии Корнеевны. Вот они:
Привезли меня туда в декабре 1937 года.
А начальник 13-го отделения НКВД, Соловьев Александр Димитрич, по тем временам редкий человек. Почему? Он не бил сам. Интеллигент. Он кому-то поручал. В общем, меня особенно не били. Но очень тяжелый способ… так называемый конвейер. Вас вызывают… «Сутки стой!»…Сутки стоишь, двое суток, третьи, четвертые, пятые, шестые и седьмые — стоишь. Рядом сидит курсант пограничного училища, его дело маленькое. У него бумага, он к тебе подходит, ну ты подпишешь, такой-сякой? «Не буду». А ты стоишь, и так шесть суток, ноги уже опухли. Правда, тебя приводят в камеру, чтобы ты поел, и здесь сразу ребята снимают штаны и массируют ноги, чтобы ты мог стоять. Седьмые сутки я стою. Я уже ученый. Ну, молод, потом, энергичный. Я родился в деревне, с девяти лет я работал — пастушком и на воздухе. Энергичный человек. Чувствую, что я дохожу, придется подписывать…
Обвинение в шпионаже.
А срок у меня вообще был 5 лет — потому что я все же ничего не подписал…
Возвращаюсь к Матвею Петровичу. Камера… три вот таких комнаты, а может быть, чуть побольше, может, чуть поменьше. Смотрю, такие топчаны. Это не койки, а алюминиевый каркас. Просто брезент — и они на день закрываются. Поднимают, закрывают на замок. И их шестнадцать — на шестнадцать человек, семнадцатому там спать-то негде. А нас 150, 130, 140! Все понимали, что из 150 человек человек 20 или специально подсаживают, или напуганные. Вы не человек. С вами по-человечески никто не разговаривает, внутри камеры все друг друга боятся. Вот так.
Я понимаю, брали крупных людей, а сколько таких, как я, брали? Надо сказать прямо, рабочих было меньше.
И вот рядом со мной оказался Матвей Петрович.
Что я могу о нем сказать. Он с нами говорил на любую тему. А там такие разговоры: когда тебя вызывали на допрос? сколько тебя спрашивали? как тебя били? Вот такой разговор — всё вокруг посадки. Что меня в нем удивило — он никогда не жаловался. А я знал, что его били.
Рядом со мной лежал Матвей Петрович, и с другой стороны… был такой известный режиссер, актер… Дикий… Алексей Денисович. Вы знаете? В истории искусств это бывший худрук 2-го МХАТа. Потом, когда 2-й МХАТ ликвидировали, его послали в Ленинград главным режиссером Большого драматического театра… Это отдельный разговор, как он попал… Ну вот, все разговоры на эту тему — правда, его, видимо, избивали смертным боем. Я помню, как однажды его буквально приволокли. И он говорит: «Ну вот, знаешь, сынок, я подписал». — «Как же вы, Алексей Денисович?!» — «А мне сказали, что мне дадут 10 лет. Больше не дадут». И, действительно, ему дали 10 лет… Он написал письмо В. И. Немировичу-Данченко, и тот ему помог. Рассказывали, что Владимир Иванович позвонил: «Иосиф Виссарионович, я ручаюсь, что Дикий — один из лучших актеров и режиссеров нашей страны, я никому не поверю, что он враг». Дикий поселился в Александрове. Когда подбирали в «Третьем ударе» актера на роль Сталина, было много проб, пригласили Дикого. Дикий — актер гениальный. Потом ему в Москве дали квартиру, он женился на молоденькой женщине, правда, он недолго прожил после этого.[35]
А Матвей Петрович… что еще удивляло — это умение слушать. И не менее удивительная способность рассказывать. Я приведу два таких примера: интеллигенция, избитая, пораженная, и надо как-то отвлечься, это все понимают… Устраивали такие викторины и лекции. Вот викторина литературная.
Вспоминаю я вопрос. Вопрос этот врезался мне в память. Потому что редкий случай. Будьте добры, кто может ответить, прочитать нам вслух диалог… что Онегин написал Татьяне — дословно. Кто может? А там же были литераторы. Крепс — он же литератор. Крепс нам много помогал. Он прекрасно рассказывал, он был директором ленинградского Дома ученых. И все: «Крепс! Ваше слово!» — «Содержание я знаю, а процитировать не могу». Матвей Петрович! Гениально, все точно. Все плачут. Вот. Мне запомнилось, понимаете? И почти на любой вопрос, который задавали на викторине, вопрос, на который не может ответить сто человек, — отвечает Матвей Петрович. И это мне врезалось. Я же знаю, что он — физик-теоретик, это я знаю, мы же с ним разговариваем. На ученые эти темы разговариваем. Но почему, откуда? В общем, он нас всех изумлял, мы все знали, что он физик-теоретик, — это вся камера знала.