Проданные годы [Роман в новеллах] — страница 30 из 52

— Ну? — заметно забеспокоился старик.

— Отец, хочу хоть раз с тобою как с человеком поговорить.

— Ну-ну?

— Не могу я продать бричку, отец. Не на продажу делал.

— Когда не можешь, никто тебя и не неволит. Я сам продам. И деньги сам возьму, тебе не зазорно будет.

— Не смейся, отец. Ты разве не слыхал, что в Каунасе устраивают выставку? Я повезу, покажу людям, пусть узнают, что я могу… И чем черт не шутит? Может, и совсем хорошо выйдет… Слышишь, отец?

— Хе-хе-хе, — захихикал старик. — На выставку, говоришь?

— Не смейся, отец.

— Так, может, и с Уршулите? Усядетесь в бричку и покатите вдвоем на выставку?

Хлопнув дверью, Повилёкас вышел. Нашел я его в кузне. Стоял, опершись на рукоять большого молота, угрюмый как никогда, даже будто и чумазей. Лишь подбородок у него чуть вздрагивал. Казалось, вот-вот заплачет.

— Повилюк…

— Чего еще тебе? — крикнул он. Черпнул лопаткой угля, ссыпал в горн. — Дуй, чтобы тебя все черти взяли!

Через некоторое время в кузню вошел Казимерас. Закашлялся от дыма, огляделся, помолчал.

— Зря ты с отцом так.

— А ты как хочешь? Ноги ему еще целовать?

— Зря, говорю, — спокойно продолжал Казимерас. — Много ли старику деньков осталось? Кончается…

— Еще тебя переживет.

— Кончается, говорю. Или ты не видишь? Потому буйствует, прицепляется ко всему на свете. Перед смертью все старики сварливые. Потерпи, а потом как захочешь, так и сделаешь, твоя будет воля.

— Откуда мне брать это терпение? Может, ты взаймы дашь?

— Ты не один. Глянь, и Юозёкас молчит, ждет. А ему разве слаще?

— Не дай бог, чтобы Юозёкас заговорил. Все черти будут смеяться, когда заговорит.

— Всегда ты хватаешь через край, — возразил Казимерас. — А бричка хороша, — продолжал он, осматривая работу брата. — Право, такую не стыдно и на выставку повезти. Золотые руки у тебя, Повилюк, прямо скажу.

— Ты… не врешь?

— Завидую тебе, а врать не вру. Если и дальше так будешь работать — первым мастером станешь во всем приходе.

Повилёкас широко улыбнулся, даже слезы, на глазах выступили. Придвинулся к брату, тревожно спросил:

— А Уршуле за меня отдадут?

Казимерас также улыбнулся доброй, светлой улыбкой:

— Может, и отдадут.

Отвернулся Повилёкас, растерявшись от этих слов, покраснел даже. А потом опять обернулся. Поглядели они друг другу в глаза, и оба улыбнулись.

— Ты почаще заходи в кузню… А то работаешь-работаешь по хозяйству, работаешь-работаешь, и как чужие мы оба, за столом только видимся.

— Работаю, — согласился Казимерас. — И ты работаешь. Оба с малых лет гнем горбы. Ну, а теперь отпусти пастушонка: стадо выгонять пора.

— Пастушонка? А какой дьявол мне в кузне будет помогать?

— Во всех дворах пастушата давно уж пасут. Папаша сказал, корма кончаются.

— Папаша сказал?

— Папаша.

— А ты как скажешь?

— И я так скажу.

— Не ври, паучий сын, — как ты скажешь?

— Корма кончаются.

— Слушай, Казимерас, пришел ты как брат, а уходишь как… какой-нибудь Мендель. С Комарасом у нас уговор: пока не просохнут дороги. Сдует ветер воду — он и заберет бричку. Кончать мне нужно, понятно? А без мальчишки я как без рук.

Казимерас молчал.

— Поговори с Индришюсом, — попросил Повилёкас. — Пускай Ализас постережет наше стадо.

— Папаша не позволит.

— Мне бы хоть на недельку еще. Как?

— Папаша заругается.

— Так повесьтесь вы все вместе с папашей! — бешено крикнул Повилёкас. — Идите вы от меня к черту, к черту, все к черту!..

— Чего ты орешь? — сказал Казимерас тихо. — Корма, и правда, на исходе, и папаша говорит… Надо на пастбище.

— Проваливай, проваливай!

Казимерас ушел.

А на следующее утро я уже выгонял стадо вместе со всеми деревенскими подпасками.


Ализас пас босиком. И одежонка у него была похуже, чем у всех нас. Сермяга коротка, узка, в плечах прорвана, штаны в лоскутьях — лишь грязная бахрома болтается у щиколоток. А ноги босые, синие, окоченевшие и тоже не как у нас: ступни длинные, вывернуты внутрь, оба больших пальца далеко отставлены, словно убежать собрались.

Шлеп-шлеп-шлеп — слышно, как идет Ализас.

А где пройдет, не сразу угадаешь, чьи это следы: человека не человека, утки не утки…

В поле ветер дул со всех сторон: как ни повернись, все равно насквозь пронизывает, до костей пронимает. По небу бежали быстрые тучи, лезли одна на другую, будто терлись друг о друга. И от этого выпадал полосами град, побивал каждый новый росток травы, устилал поля грязно-белым покровом. Выглянуло солнце, погрело, и все межи засверкали серебром от воды, поплыли лужами. Ноги у Ализаса еще больше посинели. Прыгал он по меже, как аист, — то на одной, то на другой ноге, старался согреться.

— Чего так по-летнему? — спросил я.

— Скажи спасибо Индришюсу, черту окаянному, чтобы всех его детей сухотка скрючила.

— Ализас, не ругайся, — отозвалась Аквиля с камня, где она сидела, поджав под себя обутые в постолы ноги.

— Поцелуй, где свищет.

Все пастушата засмеялись от удовольствия. Сидели они на камнях и на меже, где попало, было б посуше. Иной стоял, опершись задом на палку, откинувшись всем телом. И все как огня боялись смешаться с пастушками-девочками, потерять мужское достоинство среди «этих баб». Пастушек надо ругать, сквернословить при них, при случае стегануть кнутом, чтобы знали, чтобы помнили. Они и знали и помнили, оттого и держались особняком. Сидели на другой меже, жались друг к другу, по двое, по трое укрывались от дождя под одним мешком, часто хихикали над выходками мальчишек, над их песнями и словечками, часто и слезу смахивали кулаком, — но тайком, от всех отвернувшись. Одна Аквиля сидела среди них на самом высоком камне, важная, величавая, и не видно было, чтобы она засмеялась или утерла слезу, только, когда Ализас сквернословил, откликалась:

— Ализас, не ругайся.

— Поцелуй, где свищет.

Мальчишки опять засмеялись над таким хорошим ответом «бабе», а Ализас прыгал все проворнее, щелкая зубами от холода. Наконец не вытерпел, махнул в ольшаник. Там сгреб в кучу прошлогодние листья, сунул в них ноги, похлопывал ладонями по голяшкам — разгонял кровь. А сверху опять ударил град и опять землю устлал грязно-белым покровом. От холода у Ализаса все зашлось.

— Аа-а!.. — кричал он, притопывая. — А-а-а, а-а-а! Чтобы у тебя и холодной картошки не было пожрать, чтоб тебе самому, чертово отродье, и твоей жене, и твоим детям, выродкам, всю жизнь задом наперед ходить! А-а! Чтобы у тебя нитки не было дырявую ширинку зашить!..

Аквиля встала с камня, подошла ближе.

— Возьми мои постолы, — сказала, не глядя на Ализаса. — Посиди в них… А я так посижу. Бери!

— Сунь свои постолы себе в зад!..

Мальчишки теперь уж хохотали и корчились от восторга. И вдруг кто-то крикнул:

— Мендель! Мендель едет! Готовьте кнуты!..

Ребятишки загалдели, загомонили. Кто искал подходящего камня, кто науськивал собаку:

— Рыжка, вузы его, жида, вузы!

По дороге из местечка шла подвода. Загнанная сивая кляча почти стояла на месте и терлась сдвинутыми коленями передних ног, выбрасывая копыта в стороны. Голова опущена, спина натерта седелкой, ребра как решетины. А уж упряжь, упряжь! Хомут ношеный-переношенный, вместо оглобель какие-то узловатые веревки, дуга треснула посередине, лишь кольца удил позвякивают, мотаются. В телеге, на нескольких телячьих шкурах и мешке вонючих тряпок, восседал Мендель, весь обросший огненно-рыжими волосами.

— Тпр-р-у, тпрр-р-ру!.. — крикнул он, поравнявшись с нами и туго натягивая вожжи. — Тпр-р-р, говорю…

Кляча не слушалась Менделя, только ниже опустила голову и по-прежнему терла коленями, вовсе не думая останавливаться. Мендель выскочил из телеги, схватил клячу под уздцы.

— Тпр-р-р, тпр-р-р, говорю!

Кляча сделала еще несколько шагов, вздернула голову и остановилась. Мендель перевел дух, подошел к Ализасу.

— Ализ, с чего ты кричишь, Ализ?

— Да с того, что ты дурень, вот и и кричу. Что ты дурень!..

Мендель просиял, поглядел на нас всех, потом опять на Ализаса.

— Уй-вей, какой он умный мальчик! — воскликнул он восхищенно. — Уй-уй-уй, какой умный мальчик.

— Почему умный? — не понял я.

— Он увидел, что я дурень. У него ноги замерзли, а я: чего кричишь, Ализ? Нет, он умный мальчик.

Весело отвернул длинные полы своего лапсердака, присел на корточки возле Ализаса, чмокая губами от восхищения.

— На тебе спички, Ализ. Чирк — горит, Ализ. Чирк — и не холодно. На тебе полный коробок спичек, Ализ.

— Своей Саре неси, — оттолкнул наотмашь Ализас.

— У меня еще есть, Ализ. У меня полный воз спичек, ты не бойся. Будет и Саре, и мне, а это тебе, Ализ. Бери.

— Бери, раз дает человек! — крикнула Аквиля. — Еще ломается.

— Не человек дает, а жид дает, — выставив лоб, как козел, пробурчал Ализас.

Аквиля опять поднялась.

— Дай мне спички, Мендель, — протянула она руку. — Разведу огонь, обогрею этого дурака.

— Только тронь! — крикнул, вдруг разъярившись, Ализас.

Мендель улыбнулся. Оттопырил карман сермяги Ализаса, бросил туда спички и встряхнул, чтобы упали глубже.

— А где твой нож, Ализ?

— Убирайся отсюда, жид проклятый. И чего пристал? Вот как шибану камнем!..

— Опять Индришюс отобрал, уй-вей, опять ты без ножа, Ализ…

Опустил руку в карман, вытащил оттуда складной нож, повертел в руках, словно решая — дать или не дать.

— На тебе нож, Ализ. Новый, большой нож: тут отогнуть, тут загнуть, тут на веревочке привязать, Ализ. Бери этот нож, Ализ. Петля есть привязать!

Петля на самом деле была. И нож был такой, что мы только рты поразевали. Большой, с блестящим черным черенком, с двумя лезвиями по обоим концам, а по ребру еще вился пробочник и еще вострое шило: можно прокалывать дырки на постолах, сапоги с голенищами можно шить с таким ножом! Ализас забыл про холод, забыл, что Мендель жид и что все мы глядим на него. Одной рукой он отталкивал нож, другой — тянул к себе и улыбался, совсем как глупенький. Мендель встал, одернул полы.