Проданные годы [Роман в новеллах] — страница 5 из 52

— Это будет твоя. Сделай на черенке насечку, чтобы не брать чужой!

— И без насечки видно, — отозвался Йонас, — все края замусолены…

— Сделай, когда говорят! — строго приказала мне хозяйка. — Ложка совсем хорошая, только этот негодник прошлогодний пастушонок обкусал малость. Ложка совсем хорошая!

Розалия сидела возле меня, широко расставив локти. Она усердно перемалывала еду беззубыми челюстями, так что подбородок ее подымался к самому кончику носа. Посреди стола стояла миска дымящихся, густо забеленных клёцек, каких я дома вовек не едал. Но сейчас мне мешал острый локоть Розалии: зачерпнешь полную ложку, а пока донесешь до рта — чуть не половина выльется. Розалия посмотрела на белую дорожку, тянувшуюся поперек стола.

— Мокрая будет твоя свадьба, — прошамкала одними губами.

Оба хозяина засмеялись. От огорчения я стукнул башмаком по обвязке стола. Розалия вздрогнула.

— За едой не дрыгай ногами — нечего чертовых детей качать!

Хозяева рассмеялись еще веселее, даже Она опустила голову, чтобы не прыснуть. А Йонас только поглядел на всех исподлобья.

— Принялись уж за пастушонка, — сказал он тихо. — Мальчишка ног еще не отогрел, а вы все: р-рр да р-рр! Успеете, нагрызетесь досыта, лето впереди долгое.

Кругом все замолкли, лишь хозяйка продолжала хлебать.

— Ничего, ничего, — сказала она добреньким голосом. — От шуток никто еще не помирал, выдержит и этот.

— Распущенность, больше ничего! — нашлась и старая Розалия. — В наше время, бывало, батраков и близко не подпускали к хозяйскому столу: знай свое место. А нынче чего только не удумали, каких мод не завели: батрак рядом с хозяином, хозяин рядом с батраком, и не разберешь, где кто. Вот и получайте: батраку больше слова не скажи!

Хозяин стукнул ложкой по столу.

— Ешьте! — сказал строго.

И до тех пор не зачерпнул сам, пока не принялись хлебать все. А после ужина отвел Йонаса в сторону:

— В заступники записался? Гляди у меня!

Йонас устремил взгляд на хозяина, немного помолчал.

— Я и гляжу, — произнес твердо.

Вот и гляди! — предупредил хозяин, отворачиваясь.

— И гляжу.

— Ты тоже хорош, — попрекал меня Йонас, когда мы уже пошли спать в чулан. — Передо мной фордыбачишь, а перед хозяевами — молчок! Говорил я, никому не давай спуску, или не говорил?

И вдруг спросил:

— Вшей у тебя много?

— Дома надел чистое исподнее, откуда им быть?

— Не бойся, здесь обзаведешься новыми. Этого добра у нас хватает. Баню как в сочельник топили, так больше и не истопят. Хозяева такие сквалыги, у них и щепочки не получишь в зубах поковырять! У стенки ляжешь или с краю?

— Мне все одно…

— А мне нет, — ответил он, снимая кожух и вешая его на гвоздь у двери за перегородку. — Ты повесишь вот здесь, — показал он на другой гвоздь, вбитый гораздо ниже. — Ну, полезай к стенке, а то еще столкну ногой во сне. Сны у меня, брат, тяжелые, даже разговариваю во сне. Если когда-нибудь ночью садану тебя в бок, знай — это во сне!

Улеглись. От здорового, упругого его бока шло тепло даже сквозь толстую посконную рубаху. В доме уже все стихло, лишь за перегородкой шмыгали мыши. Там были жернова, сусеки с картошкой, бочки с квашеной капустой и огурцами; на полках скисало в горшках молоко, плесневели сложенные рядами сыры, пучилась в корчагах сметана. Из щелей в перегородке так и тянуло в нашу сторону кисловато-сладким запахом.

— Отец у тебя есть?

— Есть.

— А мать?

— Куда же ей деваться? — ответил я, удивленный такими вопросами Йонаса.

— Братья, сестры?

— Тоже есть. Лявукас есть, потом еще Маре… А что?

— Так-то, — ответил он будто про себя. — А у меня, брат, никого. Все померли от тифа после войны.

Привстал, свернул цигарку, наклонил коптилку, прикурил от нее. Кругом сразу разошелся смрадный дух самосада, точь-в-точь как и дома, когда курил отец.

— А у меня, брат, никого, — повторил он, присаживаясь на край кровати. — Остался один брат, да и тот утонул в озере. В прошлом году похоронили… Вздумалось поплавать, а не умеет, так его и свела судорога в воде. С самого дна выволокли…

Он замолк. Посасывал цигарку, окутываясь облаком дыма. Я осторожно коснулся его руки.

— Добрый ты, Йонас…

— А пастушить ко мне пошел бы?

— Да у тебя и коров нет.

Йонас молча кончил курить, бросил окурок на сырой пол, придавил ногой и опять улегся.

— Будет земля, найдутся и коровы.

Я удивленно поглядел на него. При слабом свете коптилки видно было, что улыбается он всем лицом, светло и радостно. Верно, думал о чем-то хорошем, ему одному ведомом. А может, уже видел что-то во сне, потому что лежал с закрытыми глазами, притихнув, ровно дыша. Но так лишь казалось. Вскоре я услыхал его приглушенный голос:

— Хозяйку приведу в дом такую, не в пример этой распустехе, что у нашего сквалыги.

— Вовсе она не распустеха…

— Гусей, уток разведет полный двор, — продолжал он, не обращая на меня внимания, — только слушай, как гогочут и крякают. Кленовые кросна[10] поставлю ей в новой избе, пусть стучит бердом[11]. Ни хозяина над тобой, ни чужой ложки во рту…

— Откуда ты землю возьмешь? — спросил я, пораженный размахом его мечтаний.

— Землю мне дадут. Я, братец, за Литву воевал. Бермонтовцев[12] лупил, поляков лупил… Кого приказывали, того и лупил! Мне обещали. Как начнут делить на участки имение Норейкяй, мне и отрежут. Земля там хорошая, дренированная, неистощенная. В воскресенье опять пойду в местечко, может, бумаги пришли… Ну, спи! — вдруг оборвал он и лег на бок, повернувшись ко мне широченной спиной. Мы заснули.


Каждую субботу Она, управившись с делами, уходит на вечеринку. Идет в деревянных башмаках, а под мышкой несет праздничные туфли. На вечеринке она переобувается и танцует в туфлях до поздней ночи, а потом уж ленится переобуться, и провожающий ее парень всегда несет в руках ее грязные башмаки. Воскресным утром она топит печь, с ног валясь от усталости, а чуть на что обопрется — сразу и засыпает.

— Весело вчера было? — походя тычет ей в бок Йонас.

— Очень…

— А спать хочется?

— Не очень…

Йонас улыбается и подталкивает:

— Иди подрыхни!

И сам начинает хлопотать. Двигает в печи закипевшие горшки, печет блины, поджаривает шкварки для подливки… Все он делает быстро, ловко — любо глядеть!

— Откуда ты все умеешь? — удивляюсь я.

— Надо уметь, — отвечает он поучительно. — Все надо уметь, да не все делать.

— А зачем ты все делаешь?

— Это я только теперь, пока не подойдет великий пост и Она не перестанет танцевать.

Но пришел великий пост, кругом умолкли все гармошки, стихли песни, а Она все убегала по субботам из дома.

— И какого ты черта на сторону шляешься? — сердился хозяин. — Танцевать запрещено, петь запрещено…

— А мы и не поем. Мы так только. Посидим без огня около печки, поговорим-поговорим про всякие места на теле и опять расходимся. А чего дома-то киснуть?

— Поговорим-то поговорим, да смотри не принеси в подоле! — гневается хозяин.

Как только начался великий пост, он стал будить всех по утрам чуть не с первыми петухами. Велит нам с Йонасом вить веревки или же гнуть постолы, а сам садится за стол, в передний угол, раскрывает молитвенник и затягивает густым голосом:

— «Начнем славословие деве Мари-и-и!..»

Женщины уже затопили печь, варят свиньям картошку, запаривают мякину, стучат кочергами и мешалками. Старая Розалия завела блины, печет их. Ручка сковороды коротка, и потому она чуть ли не до половины всовывается в печь. Оборачивается, вся разгоряченная от жара, и сейчас же отвечает поющему сыну:

— «Воздадим хвалу ей ве-е-ечную!..»

А Розалии вторят уже все домочадцы. Каждый подтягивает из своего угла. Я не знаю этого песнопения и только шевелю губами. Йонас косится на меня левым глазом и улыбается краем губ. Кроме него, никто не видит моего жульничества.

— «Врата божьи, затворенные руном Гедеона!..» — тянет хозяин.

— «Ты еси медовый сот сильного Самсона!..» — снова отзывается Розалия.

И в избе становится торжественно, словно в костеле. Со стен смотрят лики святых, даже те, которые густо засижены мухами. Смотрит святой Антоний, окруженный зверями и птицами, смотрит святой Франциск, лучащийся христовыми ранами на руках, ногах и левом боку. Смотрят многие святые, и все словно бы умиляются, словно бы улыбаются. И сам бог, кажется, стоит где-то здесь, вблизи, все слышит и все видит и радуется, что все добрые его люди даже за работой не забывают восхвалять его. Лишь Йонас иногда возьмет да нарушит торжественность, гаркнет во все горло:

— Ами-и-нь!

И это его «ами-и-инь» так похоже на блеяние, что я всегда оглядываюсь: не впустил ли кто в избу барана?

— Откуда аминь, откуда ты взял аминь? — стервенеет хозяин за столом. — Еще три антифона[13] не пропеты!

— А мне показалось — всё.

— Распущенность, больше ничего! — кричит Розалия от печки. — Говорила я вам: не пускайте батраков к хозяйскому столу! Стыда у тебя нет, негодник! — накидывается она на Йонаса, махая сковородой.

Накидываются на него и хозяева — ругают, корят, грозят вечными загробными муками в аду или, по меньшей мере, в чистилище. Батрачка Она прыскает со смеху, повернувшись лицом к кочережкам. Накричавшись, хозяин наконец опять садится за стол, крестится.

— Начнем сызнова, — говорит он набожно, хотя все еще косится на Йонаса, и не видно в его глазах никакой набожности.

Вот уже спеты все антифоны, кончена литания[14]. Мы с Йонасом идем к скотине, потом завтракаем, а после завтрака Йонас спешит запрягать лошадей в дровни: в лес за хворостом ехать. Все сделав, возвращается в избу. И тут между ним и хозяином начинается торг. Хозяин долго копается за печкой, через силу обувается, вздевает один рукав пиджака и так, полуодетый, поворачивается к Йонасу: