— А тебе дуть не положено! — кричу я Фреду Мэнну, выдающемуся судебному художнику и киноману.
Объявили обеденный перерыв, наверное, в самом долгом судебном разбирательстве в истории Верховного суда. Мы коротаем время в безымянном вестибюле, курим по очереди один джойнт и разбираем финал «Нескольких хороших парней». Фильм так себе, но своим презрением к актерам, к сценарию и особенно заключительным монологом Джек Николсон вытягивает картину.
— Ты заказывал «Code Red»[230]?
— Наверное. Я сейчас нехило так накурился…
— Так ты заказал «Code Red»?
— Да заказал, блин. И еще закажу, потому что дурь ваще охуенная. — Вот у Фреда взрывной темперамент. — Как называется?
Это, должно быть, о косяке, который он держит в руке.
— Еще не назвал, но «Code Red», мне кажется, подходит.
Фред работал художником на всех знаковых процессах: об однополых браках, о кончине Акта об избирательных правах[231], о гибели политики равных возможностей в высшем образовании и, следовательно, во всем остальном. Фред говорит, что за все тридцать лет, проведенные им в зале суда, это первый случай, когда объявили перерыв на ужин. И раньше он никогда не слышал, чтобы судьи повышали друг на друга голос и поедали друг друга взглядами. Он показывает мне сегодняшний набросок. Судья — консервативный католик непристойно оскорбляет судью — либерального католика из Бронкса, исподтишка проведя пальцем по щеке.
— А что значит coño[232]?
— Как?
— Она сказала ему шепотом «coño», а потом добавила: «Chupa mi verga, cabron»[233].
Карикатура на меня, выполненная цветными карандашами, ужасна. Я помещен в нижнем левом углу рисунка. Мне нечего сказать суду, который допускает неконтролируемые затраты корпораций на политические кампании, сжигание американского флага, но суд совершенно правильно запретил любую фото- и видеосъемку, потому что выгляжу я урод уродом. Нос картошкой и огромные оттопыренные уши-анемометры, торчащие по бокам лысины в форме горы Фудзи. Я сверкаю желтозубой улыбкой и таращусь на молоденькую судью-еврейку, словно вижу все, что у нее под мантией. Фред говорит, что причина запрета съемок не имеет отношения к приличиям: страну следует защищать от того, что сокрыто под Плимутским камнем[234]. Потому что Верховный суд — место, где Америка оголяет свой член и сиськи, решая, кого наебать, а кому дать испить материнского молока. Здесь происходит конституционная порнография. Помните, что сказал судья Поттер о непристойности? «Узнаю́, когда вижу»[235].
— Фред, ты не мог бы укоротить мне резцы на картинке? А то я тут на херова Блакулу похож.
— Кстати о «Блакуле». Недооцененный фильм.
Фред отстегивает клипсу от своего бейджика и хватает «крокодильчиком» пятку, чтобы прикончить косяк одной могучей затяжкой. Он закрывает глаза и сжимает пальцами нос, а я спрашиваю, можно ли взять карандаш. Фред согласно кивает, и я пользуюсь представившейся возможностью, чтобы вынуть из его роскошного набора для рисования все коричневые карандаши. Хуй вам, чтоб я вошел в историю Верховного суда как самый уродливый ответчик.
На занятиях социологией, обозначенных в папином учебном плане как «Обычаи и намерения неугомонных белых», отец предостерегал меня от прослушивания блюзов и рэпа вместе с белыми незнакомцами. По мере моего взросления отец предостерегал меня от игры с ними в «Монополию», питья более двух кружек пива и совместного курения травы. Все это может привести к ненужной фамильярности. Самое опасное после голодного камышового кота и парома с мигрантами-африканцами — это когда белый человек видит, как ему кажется, основания для дружбы. Фред, выдохнув дым, возвращается в вашингтонский вечер, и его глаза блестят как у брата по духу.
— Вот что я тебе скажу, приятель. Чего я только здесь не повидал. Расовое профилирование, межрасовые браки, язык вражды, отмена приговоров, вынесенных по расовым соображениям. Знаешь, в чем разница между нами и вами? Мы все хотим занять место за общим столом, но когда мы попадаем за него, у вас, дураков, нет плана на случай побега. А мы? Мы готовы свалить в любой момент. Я никогда не захожу в ресторан, на боулинг или на оргию, не спросив себя, как съебаться, если на меня вдруг напрыгнут. На усвоение этого чертова урока ушло целое поколение, но мы его усвоили. Вам сказали: «Все, школа кончилась, больше ничему не надо учиться», а вы, тупые придурки, и поверили. Вот если прямо сейчас в дверь постучит спецназ, что ты будешь делать? У тебя есть стратегический план отступления?
В дверь постучали. Это судебный пристав, она дожевывает на ходу полуфабрикатный ролл с тунцом. Она задается вопросом, почему я сижу, перекинув одну ногу через подоконник. Фред только качает головой. Я смотрю вниз. Даже если я и выживу, выкинувшись с четвертого этажа, я буду заперт внутри безвкусного мраморного внутреннего двора. В капкане десятиметровой аляповатой колониальной архитектуры. Среди львиных голов, красных орхидей, зарослей бамбука и заиленного фонтана. На обратном пути Фред показывает на маленькую, как для хоббита, дверь, скрытую деревом в кадке; вероятно, она ведет на Землю Обетованную.
Возвращаюсь в зал и вижу, что на моем месте сидит безумно бледный белый мальчишка. Как будто он дождался четвертого периода и спустился с верхних трибун, проскользнул мимо служителей на дорогое место, потому что какой-то болельщик ушел раньше, опасаясь пробок на дороге. Сразу вспомнился черный стэндап про белых зрителей, обнаруживших на своих местах ниггеров и кидающих жребий, кому их сгонять.
— Парень, ты занял мое место.
— Ага, я просто хотел сказать, что чувствую то же самое, что и ты, моя конституциональность тоже находится под судом. А в твоей группе поддержки не особенно много народу. — И он помахал в воздухе невидимыми черлидерскими помпонами. — Рика-рока! Рика-рока! Сис! Бум-бах!
— Спасибо за поддержку. Она мне нужна. Но все же пересядь.
В зал возвращаются судьи. Никто не замечает моего новоиспеченного партнера. Для всех это был длинный день. Под глазами судей набухли мешки, их мантии измялись и потеряли блеск. Одеяние черного судьи вообще, кажется, измазано в шашлычном соусе. Бодры лишь по-джефферсонски горделивый председатель и франтоватый Хэмптон Фиск: на одежде ни складки, из прически не выбивается ни единый волос — ни малейших признаков усталости. Но все равно один-ноль в пользу Хэмптона: он переоделся в роскошный обтягивающий фисташковый комбинезон с расклешенными штанинами. Он снимает фетровую шляпу, плащ, отставляет в сторону трость с набалдашником слоновой кости, поправляет промежность, потом встает в сторонке, поскольку председатель намерен сделать объявление.
— Сегодня у нас тяжелый день. Понимаю, что в нашей культуре особенно сложно обсуждать расовые проблемы, и подобный разговор всегда хочется отложить…
Белый парнишка рядом со мной кашляет в кулак, как в фильме «Зверинец»[236], что значит «это все херня». Я спрашиваю эту бледную немочь, как его зовут, — должен же я знать имя человека, сидящего со мной в одном окопе.
— Адам У…
— Наш человек.
Хотя я и под кайфом, но не настолько, чтоб не понять, что расовые проблемы «сложно обсуждать», потому что обсуждать вообще сложно. Жестокое обращение с детьми тоже сложно обсуждать, и вы никогда не услышите, чтобы люди на это жаловались. Они просто об этом не говорят. Или когда вы в последний раз спокойно, взвешенно обсуждали радости инцеста по соглашению сторон? Да, о некоторых вещах просто трудно говорить, и хорошо, что в стране достойно преодолевают расовые проблемы. Но когда говорят: «Почему мы не можем обсуждать проблемы расовых отношений еще честнее?», в реальности это означает «Почему вы, ниггеры, не можете быть благоразумными?» или «Да пошёл ты на хуй, белый. Если я действительно скажу что думаю, меня уволят еще быстрее, чем ты бы меня уволил, если бы расовые проблемы можно было открыто обсуждать». Под «расой» всегда подразумеваются ниггеры, тогда как можно нести любую чушь про индейцев, латиносов, азиатов и новейшую американскую расу — селебрити.
Чернокожие вообще не рассуждают о расовых проблемах. Будто с цветом кожи больше ничего не связано. Все это «смягчающие обстоятельства». Единственные люди, кто хоть как-то осмысленно и смело обсуждает расовую тему, — это шумные белые мужчины средних лет, романтизирующие братьев Кеннеди и «Мотаун»[237], начитанные свободомыслящие белые ребята вроде сидящего рядом со мной мальчишки в футболках с надписью «Свободу Тибету и Бобе Фетту»[238], горстка журналистов-фрилансеров из Детройта и американские хикикомори, которые сидят в своих подвалах и набивают на клавиатуре взвешенные и продуманные ответы на бесконечный поток расистских сетевых публикаций. Спасибо миру за MSNBC, Рика Рубина[239], черного парня из журнала The Atlantic[240] и прекрасную судью из Верхнего Вест-Сайда: наклонившись к микрофону, она наконец задала первый вразумительный вопрос:
— Полагаю, мы столкнулись с юридическим казусом. Может ли считаться нарушением законов о гражданских правах сам факт того, что эти гражданские права, в том виде, как это прописано в законе, не работают? Мне кажется, мы проигнорировали то, что доктрина «равные, но отделенные»[241] была отменена, причем не только из соображений морали, а на основе судебного решения, что отделенный не может быть равным. Но данное дело требует от нас даже не признания «отделенных» равными. Как минимум рассматриваемое дело требует от нас задать себе вопрос не о том, действительно ли отделенные являются равными, а что такое «отделенные и не вполне равные, при этом в безусловно лучшем положении, чем когда-либо». Дело «Я против Соединенных Штатов Америки» требует от нас фундаментального анализа, что мы понимаем под «отделенным», «равным» и «черным». Поэтому начнем с самого банального вопроса: что такое «черный»?