ЧАСТЬ I.ЮГО-ЗАПАД
Эти строки о войне и о своих сверстниках я пишу в Подмосковье, недалеко от станции Лобня.
Шумят пригородные электрички. И почти не смолкает гул самолётов. Самолёты поднимаются со столичного Шереметьевского аэродрома.
Аэродром рядом. Самолёты летят ещё так низко, что на них видны опознавательные знаки. Знаки авиакомпаний разных стран. Шереметьево — порт международный.
Улетают гости, друзья. Улетают люди с конференций и форумов. Держат путь по воздуху завершившие переговоры дипломаты.
А под крылом у них — на земле, на высоком каменном постаменте, — стоит старая зенитная пушка. На постаменте выбиты слова: «Здесь был остановлен враг». И далее: «На этом рубеже 1–3 декабря 1941 года артиллеристы 13-й батареи 864-го зенитного артполка остановили фашистские танки, рвавшиеся к Москве».
Снимем шапки перед этим памятником! Вспомним героев, вспомним суровую осень и жестокую зиму.
Той осенью я был в Москве. Артиллерийская школа, в которой я учился, строила укрепления на подступах к городу, и до нас доносилась артиллерийская канонада. Над нами летали желтобрюхие «юнкерсы».
Тогда нам было по семнадцати. На фронт нас не отправляли. Не отправляли, несмотря на то что на комсомольских собраниях мы не раз принимали решения: «Просить командование...»
Зал в такие минуты гудел, руки тянулись, а на трибуну взлетал рассвирепевший старший политрук Сергей Александрович Поляков. Стучал ладонями по пюпитру и перекрывал своим громким, властным голосом шум зала:
— Тише! Прекратить голосование! Командование без вас знает, что с вами делать. Всем останется, всем достанется!
У пушки останавливаются туристы, экскурсанты.
— ...неужели они были так близко?!
Фашистским танкам оставалось всего несколько километров до Дмитровского шоссе, до Красной Горки, до канала Москва — Волга.
У Красной Горки стоит придорожный знак «29 км». Это от центра города.
В других местах, чуть дальше от столицы, они вышли к каналу.
Злобствующие гитлеровские танкисты расстреливали из пушек скульптуры, установленные у трассы канала. Били болванками по гипсовым физкультурницам. Но мачты высоковольтной передачи, идущей от Рыбинской гидростанции к Москве, они не тронули. Волга над их головами посылала энергию осаждённой столице.
Гитлеровцы не взорвали опоры, не перерезали эту линию. Даже не попытались с целью проверки подключиться к ней. По их сведениям, гидростанция не была достроена. И эти сведения на начало войны являлись правильными. Недостроенное здание ГЭС прикрывал брезент. Вместо крыши.
Фашистское командование, руководствуясь своей логикой, считало: если гидростанция не была закончена к началу войны, то какой же смысл отступающим большевикам продолжать на ней работы? И ещё: откуда у русских найдётся столько сил и упорства, столько настойчивости, чтобы в короткий срок в такое тяжёлое время завершить стройку?
Более того, бездействующей немцы считали Рыбинскую ГЭС и в начале сорок четвёртого года. Она для них не представляла интереса. Об этом говорила карта, найденная у сбитого тогда фашистского лётчика...
...Улетают самолёты. А под ними, на земле, — пушка.
Эта пушка, окрашенная в зелёный фронтовой цвет, и сейчас стреляет.
Не снарядами — самим фактом своего присутствия здесь.
Она говорит: до Москвы оставались считанные километры, а пал всё-таки Берлин.
Она напоминает, что даже из трагических, катастрофических обстоятельств мы победителями вышли.
Своими силами вышли. Теми силами, которых вроде бы уже и не было. Так писали газеты на западе: не было. И что Красной Армии почти не осталось. И психика у народа подавлена и расстроена.
Мерили по себе. Прикидывали: «А если бы у стен нашей столицы стояли пятьдесят дивизий врага? Дивизий, которые ежедневно вооружает и снаряжает весь континент? Что было бы? Сдались бы...»
И сдавались. Сколько столиц пало в Европе!
Французские буржуазные правительства строили «линию Мажино». Эта линия, обошедшаяся в своё время в миллиарды франков, так и не сыграла в обороне Франции никакой роли.
Теперь она... продаётся по кускам. Желающие — и, конечно, имеющие франки — приобретают подземные казематы, бетонные артиллерийские гнёзда и устраивают в них... плантации шампиньонов.
А в старой Брестской крепости шампиньоны не разводят. Сюда идут на поклон. Идут подышать воздухом отваги и бессмертия.
Немцы не подключились к высоковольтной линии, шедшей от Рыбинской ГЭС к Москве, чтобы проверить, есть ли в ней напряжение. Этот технический факт сам по себе ничего не означал бы, если бы не свидетельствовал о том, что они не попытались подключиться к нашим сердцам. Не проверили, какое в них сопротивление, напряжение. Какой сокрушительный для захватчиков зреет в них разряд!
Напряжения, силы хватило не только на оборону. Не только на то, чтобы себя отстоять.
Те западные газеты, что хором писали о неминуемом падении Москвы, объясняли наши последующие победы «русским чудом». Чудеса — для маленьких детей и для невежд. Потом говорили о «загадках русской души». Загадки — тоже детская категория. Пытались «подключиться» к нашим сердцам. «Подключаются» и сейчас. Но... испорченными аппаратами. Умышленно испорченными. Себя обманывают.
Нет, пожалуй, понятия более ёмкого, чем сердце. Сердце — бьющийся комочек, в котором все качества человеческие. Сердце может быть добрым и злым, гордым и жалким, смелым и трусливым, великодушным и мелким, свободным и рабским, твёрдым и мягким, верным и предательским, чутким и глухим, любящим и ненавидящим. Сердце может быть беспокойным, неустанным, терпеливым, упрямым, горячим, мятежным, звонким, суровым, пылким, пламенным.
А откуда пламень? Не от самовозгорания. Сердца зажигают...
Хочу рассказать о сердцах мне близких, о моих товарищах, сверстниках, о моём поколении и его времени.
Почему вдруг именно сейчас начинаю этот разговор? Несколько лет назад я написал повесть «Песня о тёплом ветре». В «Песне» говорилось о том, как окончившие семилетку московские ребята по комсомольскому призыву поступили в специальные артиллерийские школы. Перед войной. Как шагали они потом вместе со своими фронтовыми товарищами по военным дорогам.
Спецшколы существовали в Москве, Ленинграде, Киеве, Одессе, Харькове и других городах.
Они дали фронту, вооружённым силам, тысячи артиллерийских офицеров. Это была комсомольская гвардия!
Партия готовила страну к обороне и обратилась к молодым: идите служить в артиллерию!
Служить захотели многие. Приёмные комиссии вели отбор строгий. Отсеивали абитуриентов физики, химики, математики. Отсеивали врачи. Экзаменовали на брусьях и турнике преподаватели физкультуры. Вели проникновенные беседы политруки.
Каждый предвоенный год в конце августа в вестибюлях спецшкол вывешивали списки новичков. Списки радостей и огорчений. Понуро, нахохлившись, стояли перед ними ребята, которым в приёме отказали. И весело галдели те, кто нашёл на листках свою фамилию.
В пятнадцать лет отчаянные московские мальчишки надевали военные шинели. А иным и пятнадцати не было: в метриках — сплошные подчистки. Переправляли ребята месяцы рождения в своём единственном пока документе. Месяцы не шутка: из XII можно сделать I. Торопились в комсомол, торопились в спецшколу.
В Москве таких школ было пять. В разных районах. Все вместе собирались только во время лагерных сборов и подготовок к военным парадам на Красной площади.
По площади шли одним сводным полком. Под свой собственный марш: «Мы в нашу артиллерию служить пойдём...»
И это были не все «спецы», а меньшая часть. Каждая школа выставляла одну «коробку» — двести человек. Отбор — по успеваемости. Существовало нечто вроде проходного балла на парад.
Но ребята оставались ребятами, и, отчитывая их за мальчишеские проделки, преподаватели и командиры неустанно твердили: «Расстаньтесь с детством. Вы в военной школе».
А потом детство ушло. Само. И очень быстро. И юность пролетела в войне.
В той повести вымышленных фактов нет, но я заменил фамилии героев. Под своими именами остались только радист Кучер и санинструктор дивизиона Любка — светленькая, полненькая, подвижная, бойкая девчонка.
Она появлялась со своей санитарной сумкой в самых опасных местах. Шла туда, где гремели разрывы. Торопилась как скорая помощь. Перевязывала раненых и слушала, не забьётся ли сердце у того, у кого оно остановилось.
А потом возвращалась из-под обстрелов и бомбёжек, балагурила:
— Тяжело воевать, мужики?
Ей везде и всегда были рады:
— Любка?! В целости-сохранности?!
Любка смеялась:
— Меня не убьют! Меня никогда не убьют! Я вечная.
Она и вправду была вечной.
Однажды под Лисичанском мы шли с ней с наблюдательного пункта дивизиона в штаб. Немецкие артиллеристы заметили нас и начали за нами охоту. Такие развлечения они любили. Снарядов у них было ещё много.
Мы спрятались в ровик у дороги. Огонь не стихал, снаряды рвались всё ближе и ближе. Нас стало засыпать песком с бруствера. Любка крикнула мне, тогда новичку на фронте:
— Бежим, лейтенант! В разные стороны. Вы направо, я налево. Может, они растеряются...
В окопчике действительно оставаться больше было нельзя. Мы побежали.
Немцы и вправду на несколько минут растерялись, выбирали, за кем погнаться. Погнались за Любкой.
Я достиг безопасного места, стал наблюдать за ней.
Она бежала, окутанная разрывами. Падала, поднималась, снова бежала зигзагами. То пропадала в дыму, то возникала снова.
Когда ей оставалось совсем немного до гребня холма, вокруг неё выросли сразу четыре белых куста разрывов Фашистская батарея ударила залпом. Я стал считать: раз, два, три, четыре...
И вдруг она появилась на самом гребне! Жива!
Через несколько минут я нашёл Любку сидящей в ложбинке, около маленького озерца. Заметив меня, она сказала спокойно, безразлично: